И, погладив её по плечу, добавил, оскалив зубы:
– На краткое время, на час, а дает!..
Бабушка тоже усмехнулась, хотела что-то сказать, но дед нахмурился.
– Григория рассчитать надо – это его недосмотр! Отработал мужик, отжил! На крыльце Яшка сидит, плачет, дурак… Пошла бы ты к нему…
Она встала и ушла, держа руку перед лицом, дуя на пальцы, а дед, не глядя на меня, тихо спросил:
– Весь пожар видел, с начала? Бабушка-то как, а? Старуха ведь… Бита, ломана… То-то же! Эх вы-и…
Согнулся и долго молчал, потом встал и, снимая нагар со свечи пальцами, снова спросил:
– Боялся ты?
– Нет.
– И нечего бояться…
Сердито сдернув с плеч рубаху, он пошёл в угол, к рукомойнику, и там, в темноте, топнув ногою, громко сказал:
– Пожар – глупость! За пожар кнутом на площади надо бить погорельца; он – дурак, а то – вор! Вот как надо делать, и не будет пожаров!.. Ступай спи. Чего сидишь?
Я ушел, но спать в эту ночь не удалось: голько что лёг в постель меня вышвырнул из нее нечеловеческий вой; я снова бросился в кухню; среди нее стоял дед без рубахи, со свечой в руках; свеча дрожала, он шаркал ногами по полу и, не сходя с места, хрипел:
– Мать, Яков, что это?
Я вскочил на печь, забился в угол, а в доме снова началась суетня, как на пожаре; волною бился в потолок и стены размеренный, всё более громкий, надсадный вой. Ошалело бегали дед и дядя, кричала бабушка, выгоняя их куда-то; Григорий грохотал дровами, набивая их в печь, наливал воду в чугуны и ходил по кухне, качая головою, точно астраханский верблюд.
– Да ты затопи сначала печь-то! – командовала бабушка.
Он бросился за лучиной, нащупал мою ногу и беспокойно крикнул:
– Кто тут? Фу, испугал… Везде ты, где не надо…
– Что это делается?
– Тетка Наталья родит, – равнодушно сказал он, спрыгнув на пол.
Мне вспомнилось, что мать моя не кричала так, когда родила.
Поставив чугуны в огонь, Григорий влез ко мне на печь и, вынув из кармана глиняную трубку, показал мне её.
– Курить начинаю, для глаз! Бабушка советует: нюхай, а я считаю лучше курить…
Он сидел на краю печи, свесив ноги, глядя вниз, на бедный огонь свечи; ухо и щека его были измазаны сажей, рубаха на боку изорвана, я видел его рёбра, широкие, как обручи. Одно стекло очков было разбито, почти половинка стекла вывалилась из ободка, и в дыру смотрел красный глаз, мокрый, точно рана. Набнвая трубку листовым табаком, он прислушивался к стонам роженицы и бормотал бессвязно, напоминая пьяного:
– Бабушка-то обожглась-таки. Как она принимать будет? Ишь как стенает тётка! Забыли про неё; она, слышь, ещё в самом начале пожара корчиться стала – с испугу… Вот оно как трудно человека родить, а баб не уважают! Ты запомни: баб надо уважать, матерей то есть..
Я дремал и просыпался от возни, хлопанья дверей, пьяных криков дяди Михаила; в уши лезли странные слова:
– Царские двери отворить надо…
– Дайте ей масла лампадного с ромом да сажи: полстакана масла, полстакана рому да ложку столовую