«Ну, Лева! Это же дядя Диккенс!» Лева почувствовал жесткую и горячую руку, увидел – белый, фарфоровый манжет, агатовая запонка… «Держи же!..» – и Лева держал в руках овальное зеркало, удобнее уцепляясь за золотую гроздь; на секунду отразился в нем – отражение нахамило ему неуклюжестью и здоровьем, и тут он отличил старика забытым за неупотребимостью словом «изящество»; но если забыто слово или его еще нет, есть немое ощущение, запинка, зацепка взгляду: неназванное – удивительно.
Леве было удивительно в этом старике отсутствие отталкивающего при полной свободе проявления – привлекательность. Привлекательным оказывалось все: брезгливость, суховатость, резкость, блатной аристократизм… И этот синий в редкую полоску, болтавшийся на сухом теле, как блуза, отсталый довоенный костюм, который все эти годы будто пролежал в сундуке сложенный в четыре раза, как письмо, и сохранил прежде всего именно эти четыре, накрест, складки, – этот костюм, казалось, войдет в моду лишь в будущем сезоне: так он был элегантен (Левин английский костюм был сшит для коров и на корову); и вишневые штиблеты с противомодным носиком, потрескавшимся лаком; и рубашка… боже! не может быть на ком попало белой рубашки – они не будут до конца чистыми, вот в чем дело!.. и булавка в галстуке (и это был не галстук, а галстух) – для Левы в нем сверкнул бриллиант, чистая вода. Лицо… Лева уже влюбился в дядю Диккенса. Он был необыкновенно чист, дядя Диккенс. И не то чтобы он «отмылся»: такое сразу видно, – он был всегда чист, зримое отсутствие любого запаха… что странно, если учесть, откуда он вернулся. Он был необыкновенно худ и смугл; последние серебряные ниточки были столь тщательно разобраны на пробор (впоследствии Лева разглядел у дяди Диккенса особую серебряную щеточку для этого); рот складывался в необыкновенно сатирическую гармошку – зубов дядя Диккенс еще не успел вставить; а глаза – миндальные, широко брошенные, огромные, хотя и монгольские, – были, иначе не скажешь, как у коня, храпящего и косящего… К этой громоздкости портрета следует прибавить, что сам дядя Диккенс был высушен и миниатюрен, а маленьким назвать его было нельзя… «Куда прешь, падло!» – крикнул он, тыча кулачок в ребро дворнику, и голос его был русский, как у священника.
Вещи эти, такие для Левы семейные, оказались на самом деле – дяди Диккенса. То есть такова была вся жизнь его, что вещи у него еще бывали, а дома не было…
Дядя Диккенс (Дмитрий Иванович Ювашов), или дядя Митя, прозванный Диккенсом лишь за то, что очень любил его и всю жизнь перечитывал, и еще за что-то, что уже не в словах, – воевал во всех войнах, а в остальное время, за небольшими промежутками, –