Буду, нарочно буду сбиваться на ритм и периоды. И даже на рифму. Коль уж выучкой я обязан ему – своему профессору риторики – пусть он увидит плоды. Станет героем новых сказаний. Стержнем их – веретеном и опорой.
Кстати, о выучке – да, я умею писать. Да, знаю, что это преступно. Хуже – научен владеть языком, имя которому – ересь. Может быть, даже – проклятье. В школах его изводили, сколько могли, методисты. И до конца истребили. И – nomina sunt odiosa[2]. Видите, я признаюсь даже в этом – что знаю язык и похуже. Знаю нетвердо, но все же… Признаюсь и в большем: ведомы мне письмена, о которых теперь и не вспомнят. Гамма и бета – оттуда, из стаи мятежных пророков… Проростков прежней вселенной: когда-то зеленых и сочных, позже – сухих закорючек, отпавших с ее лепестками.
Не подумайте, я прилежно освоил китайский. Так же прилежно, как с детства – английский: мой профессор риторики был вполне, вполне предусмотрителен. И прозорлив – в меру, конечно, в меру…
Но по-русски буду рассказывать из принципа. Из уважения к своему учителю и его народу. Принцип, уважение, народ – слова. Слова, слова, слова… Да и слова-то почти позабыты. Но я все равно буду говорить, как привык. Кто поймет – поймет. Обещаю, впрочем, иногда пояснять сказанное.
Профессору уже полвека, и по всем нашим законам ему полагалось бы уже умереть естественной смертью – от рака или от сердца, скорее, пожалуй, от сердца. Слишком много чувства! Слишком мало разума! И как только оно выдерживает, это сердце?
Но этот человек почему-то жив. Странно! Правда, он борется. Ни капли не пьет и не курит. Не пьет даже крепкого чаю, не курит даже «Vogue». Приседает у двери четыре раза в день по сорок раз, итого сто шестьдесят в сутки. После трех приступов мерцательной аритмии он решил не уступать. И пока мотор почти не сбивался. Да и приступы-то проходили сами собой, пока реанимобили[3], воя от ужаса, стояли в пробках[4] на Садовом кольце, у МИДа.
Не хочет умирать! Чудак. Ведь все устроено так, чтоб никто не дожил до пенсии. На всякий случай и ее отодвинули – в последний раз до ста лет. И поговорку пустили: «столько не живут!» – это про него. До ста, как и все, конечно, не доживет. Но и до пятидесяти, с их точки зрения, жить постыдно. Негуманно как-то. Места ведь всем не хватает. Воды и еды – тоже. Вот и поставлена ясная цель – вернуться к началу прежней вселенной: тридцать лет – и хорош. Так что и мне уж пора. Все равно лучшее уже позади. А кому нужно худшее? Как говорил один римлянин, это все равно что пить со дна бутыли: там остается не только мало, но и самое худшее. И сам вскрыл себе вены. По крайней мере, в непоследовательности его винить трудно. Правда, потратил, говорят, целую