Сделав два шага вперед, я в яростном недоумении оглянулся кругом. Все, на чем ни останавливался мой глаз, носило на себе печать крайней нужды. На скамье, стоявшей посреди сгнившего пола, коптела потрескавшаяся фаянсовая лампа. Лишенное стекол окно было завешено старым черным плащом, который, подобно висельнику, раскачивался из стороны в сторону при каждом дуновении ветра. В одном углу стоял кувшин, и из отверстия в донышке капля за каплей просачивалась вода. Чугунный горшок и вторая скамья, отбрасывавшая длинную тень по всему полу, стояли около очага, в котором тлела горсть угольев. Вот и вся меблировка, не считая кровати, занимавшей отдаленный конец длинной и узкой комнаты и задернутой занавесками, составлявшими нечто вроде жалкого алькова. Я заметил также, что комната была пуста или по крайней мере казалась пустой. Однако я еще раз огляделся. Овладев, наконец, собой, я обратился к приведшему нас сюда юноше и с неистовым проклятьем спросил его, что это значит. Он отступил назад в открытую дверь, однако с каким-то мрачным недоумением ответил мне, что привел меня на квартиру госпожи Бон, которую я спрашивал.
– Госпожи де Бон! – пробормотал я. – Это квартира госпожи де Бон?
Он кивнул головой.
– Конечно! И вы это знаете! – прокричала мадемуазель над самым моим ухом хриплым от гнева голосом. – Не думайте, что вам удастся обманывать нас и дальше. Мы знаем все! Это, – продолжала она, оглядываясь кругом пылавшими гневом глазами, с ярким румянцем на щеках, – это квартира вашей матери, «которая последовала сюда за двором и не лишена преимуществ своего звания»! Вы обманщик, сударь, и обман ваш обнаружен! Пустите нас! Говорю вам, пустите меня, сударь!
Дважды пытался я остановить поток ее слов: напрасно. Тут гнев мой достиг крайних пределов, ибо какой же человек позволит бесчестить себя в присутствии своей матери?
– Молчите, мадемуазель! –