Зачем?
Из букв можно составить имя Иисуса Христа, значит, эти буквы нельзя бросать в беспорядке, без всякого смысла в виде бытовых каракуль, как нельзя крошить хлеб на землю, ибо хлеб – тело Христово. А сейчас – посмотри вокруг. Реклама и есть те разбросанные в беспорядке записочки, которые так и не успел подобрать в своей школе Фома Аквинат.
Хорошо говоришь, Арсений. Заслушаться можно.
Смеешься, да?
Ни в коем случае. А куда мы, собственно говоря, идем? Какой дом?
Считай, что пришли. Вон он, наш дом. Видишь?
И Сторожев махнул рукой куда-то вперед наподобие рассеянного Наполеона, приказывающего форсировать Неман где угодно, невзирая на течение. Людской поток действительно напоминал быструю, буйную реку, движущуюся навстречу приятелям по руслу Старого Арбата.
Воронов так и не успел разглядеть, о каком доме шла речь, и покорно побрел дальше, продираясь сквозь людскую толпу вслед за Сторожевым.
Впрочем, – продолжил неутомимый доцент, – подобный социальный феномен непрерывного чтения в истории уже существовал.
Что ты имеешь в виду?
Я имею в виду Древний Египет и Книгу мертвых. Ну посуди сам. Египетская цивилизация – это цивилизация смерти, вернее, культа мертвых, ведь так?
Согласен.
В этой цивилизации правила загробной жизни, как напоминание, как инструкция, что ли, были вывешены повсюду. Их статуи и не статуи в обычном смысле, а объемные рекламные щиты, зазывающие в потусторонний мир и поражающие любого своим гигантизмом. Вон – видишь ту фанерную кружку nescafe? Где, в каком мире можно пригубить кофе из такой посудины, а? Создатели реклам нас все время зовут куда-то. Ты не замечал этого, Женька?
Пожалуй, ты прав. Зовут, и причем настойчиво. Зазывают, я бы сказал.
Во-во. Зазывают. Не случайно раньше рекламщиков еще зазывалами именовали. А зазывают нас в мир химер, в мир ирреальный, можно сказать, загробный. Это как в Египте: каждая статуя – зримые ворота в мир незримый, в мир после смерти, или в иную жизнь. Из этих рассыпанных повсюду букв и образов можно написать не только имя Спасителя, но и чего-нибудь гораздо похуже.
Незаметно подошли к так называемой стене плача, к стене Цоя.
Мы хотим перемен! Мы хотим перемен! – горланила молодежь, шарахая с азартом по струнам вконец расстроенной гитары.
Варежки надень. Холодно.
Что?
Варежки, говорю, надень, – решил позаботиться о своем друге профессор.
Ах, варежки. Вот. Надел! – И Сторожев, как в детском саду, повертел ладошками перед самым профессорским носом, мол, руки, спрашиваете, мыли? Вот они – чистые.
Приятели задержались на мгновение в общем людском потоке, и на них, как сослепу, тут же наткнулась какая-то гора.
Sorry, – прозвучало откуда-то сверху.
Never mind, – в один голос, как заученную реплику, выдохнули из себя друзья и застыли