В тот вечер мне досталась обманка. Называлась она звучно, но внутри оказалась насквозь гнилой. Половину текста я просто не понял, и вовсе не потому, что не хватало мозгов. Страницы липли друг к другу, пахли пылью и плесенью, листать их было противно. Дом дышал как обычно – глубоко и спокойно, на верхних этажах шаркали, курили, говорили о чем-то простом. А я злился, жалел потраченного времени и видеть никого не хотел. Особенно его, мрачного дядьку из сорок шестой. Но он встал рядом и выпялился из-под очков на мой неудачный трофей. Спросил:
– Как тебе?
– Дрянь какая-то. – Я швырнул книжку на подоконник.
Дядька гадливо подцепил ее, покачал в воздухе, будто взвешивая, и согласился со мной:
– Пожалуй, да.
Очки у него были старые, в толстой коричневой оправе, волосы с проседью. На плаще темнело пятно – такие, падая, оставляют беляши из домовой кухни.
– Иди-ка за мной. – Он мотнул головой и, чуть прихрамывая, стал подниматься по лестнице.
Сам не зная зачем, я поплелся следом. Двери обдавали нас вскриками реклам и детским ревом. Там, за ними, грели щи, стирали, смотрели новости и ложились спать. И только за сорок шестой дверью стояла тишина. Мрачный дядька жил один, и телик его помалкивал в хмуром ожидании.
Он поковырял ключом в замке и приоткрыл темную щель. Я почти шагнул в эту щель, позвали же как-никак, но дядька толкнул меня в плечо:
– Жди здесь.
Пока я размышлял, обижаться или нет, дядька появился снова.
– На, – он сунул мне тонкую книжицу страниц на двести, – осилишь до завтра, приходи, поговорим. А нет – и ладно, через мать передашь.
Я осилил.
Так началась моя новая пятилетка – рваная, трудная и очень, очень короткая.
Петр Николаевич, тот самый дядька, много работал, и виделись мы довольно редко. Может, потому разговоры наши, долгие и ясные, так запоминались. Горела лампа, бледная, с зеленым абажуром, свет ее резал сумерки неровными ломтями. В одном ломте – очки, в других – бумаги, исписанные мелко и невнятно, чернильница, желтоватые пальцы с папиросой. И сквозь все ломти – дым, сизый, завитый аккуратными кольцами. Жесткое кресло язвило обивкой, но вертеться в нем я боялся, только поднимался над сиденьем и тут же падал обратно. Копчик ныл, ноги немели, но я оставался в комнате и терпел, пока Петр не бросал: «Уходи».
С матерью он едва здоровался – молча приподнимал край шляпы и шел мимо. Мать спокойно отвечала: «Доброго дня», словно не видела небрежного к себе отношения. Через меня Петр передавал ей списки книг, только списки, больше ничего. Она покупала не задумываясь и без всякой обиды говорила: «Вот, мальчик, как сказали». Никому другому я бы не простил такого, а ему прощал. Раз за разом, зная, что предаю самое дорогое. Я не любил его, нет, конечно, не любил. Мы жили по негласному договору, и каждый из нас что-то с этого имел. Даже он, несмотря на то, что я был ему не ровня.
Пятилетка закончилась в мои пятнадцать. Я бежал