Своей стиховой техникой документальная поэзия Юсуповой больше сродни трендам современного англоязычного феминистского письма. Но по смыслу эти тексты точно синхронизированы с узловыми проблемами русской феминистской поэзии и имеют огромное значение для российского феминистского культурного контекста. Тема гендерного и сексуализированного насилия именно сейчас, на подъёме феминистского движения и ЛГБТ-активизма, стала артикулироваться почти во всех сферах публичной жизни и неофициальной культуры. Флешмоб #яНеБоюсьСказать оказал ключевое воздействие на русскоязычное феминистское письмо, вызвав к жизни целый ряд историй пережитого насилия, рассказанных от первого лица, исповедальных, обнажающих травму и последующую уязвимость жертвы (в поэзии речь, прежде всего, о текстах Оксаны Васякиной и Елены Костылевой, но также и о некоторых текстах самой Юсуповой – см. стихотворение «Матеюк»). На те же триггеры откликаются и тексты, артикулирующие возможность радикального освобождения\очищения языка от насилия, необходимость его (языка) утопической феминистской трансформации, движимой «женским желанием» (Лолита Агамалова). В «Приговоры» Юсуповой имплицитно заложено понимание того, что до конца растождествить язык и насилие невозможно: горизонт языковой феминистской утопии здесь вынесен за скобки. Зато они развёрнуты к Другому: «Все мои стихи – о других людях, или эти стихи обо мне как о других людях, или о других людях как обо мне (это могла быть я)»[2]. Опрос журнала «Воздух» сталкивает эту позицию с ответом Оксаны Васякиной, говорящей на той же странице: «У меня нет власти давать голоса тем, у кого их отняли. Мёртвый отец, мать-заводчанка, любимые, мигранты – напалечные герои в моём внутреннем кукольном театре. Я веду меланхолический монолог многопалыми руками»[3].
У Юсуповой не меланхолия (в её замкнутом времени-повторении), но траур и оплакивание, через которые происходит возвращение жертвам их зыбкой субъектности (здесь я исхожу из того, что нет субъекта, который бы не был зыбок).
Она производит «освобождающий монтаж», преломляя судебный документ таким образом, чтобы открыть субъектность жертвы преступления. При этом сохраняется двойственность, гибридность субъекта самого поэтического текста («я», проступающее в монтаже) – родовая черта документального поэтического письма[4].
Документ и архив сами по себе искажают реальность, что-то всегда остаётся за их границами, событие не воспроизводится в полном объёме. Достоверность документа относительна. В частности, судебный протокол – сам по себе инструмент власти и насилия, исключающий эмпатию и аффект. Следуя этому протоколу, «Приговоры» показывают, что у преступников и судей есть имена, а у жертв обычно лишь инициалы. Суд – тоже ритуал, не менее ужасный и странный, чем «Ритуал С-4». И этот ритуал выносит за скобки саму природу насилия: мы видим набор фактов, но так и не узнаём, почему всё произошло. Язык суда опустошает и выхолащивает, лишает жертву субъектности, насилуя её ещё раз. Юсупова не может это изменить – но может чередой повторов и смещений высвободить из ритуального судебного заборматывания Событие, Историю, прорыв к Реальному. Вместе с проблематизацией самой возможности справедливого суда этот прорыв открывает перспективу ужаса и сочувствия.
Жак Деррида говорит об «архивной лихорадке», «компульсивном, повторяющемся и ностальгическом желании, устремлённом к архиву»[5] – и о том, что это желание никогда не удовлетворит нас, потому что, «согласно Деррида, архивы документируют скорее смерть, нежели жизнь»[6]. Джозеф Харрингтон, обращаясь к опыту англоязычной документальной поэзии, оспаривает этот подход, говоря про «жгучее и плодотворное желание преследовать границы самого архива – чтобы либо их ухватить, либо заставить отступить», потому что «наивысший предел желания архива – понимание, что за уходящим горизонтом, который и есть граница архива, следует желание угнаться за ним и отодвинуть его так далеко, как это возможно»[7]. Юсупова не хочет документировать только смерть – и расширяет свой архив до сопереживания, до аффекта. Но дисциплина документа удерживает аффект от безграничного изливания, а читателей – от режима «захвата аффектом».
Осторожно проходя между опасностями, подстерегающими документальное письмо и поэтическое травмоговорение, между риском заново объективировать жертву и риском присвоить себе чужой голос, – Лида Юсупова превращает мёртвое в живое, приговор – в плач. Другие Юсуповой теперь внутри нас – и таким образом они живы.
Что такое «Приговоры»
Цикл