Лауреат Пулитцеровской премии, enfant terrible[24], который опубликовал свой первый роман в нежном возрасте двадцати двух лет, более не держится на ногах. Скотт Лэндон падает на палубу, как сказали бы, будь он капитаном.
Лизи делает невероятное усилие, чтобы вырваться из сводящего с ума, прихваченного клеем времени, в которое непонятным образом попала. Она должна освободиться, потому что, если не доберется до Скотта прежде, чем его закроет толпа и уже не подпустит к нему, они скорее всего убьют Скотта своей озабоченностью. Раздавят любовью.
– О-о-о-о-он ра-а-а-а-а-анен! – кричит кто-то.
И она кричит, на себя, в своей голове,
(вырывайся ВЫРЫВАЙСЯ НЕМЕДЛЕННО ПРЯМО СЕЙЧАС)
и наконец-то ей это удается. Клей, в котором она оказалась, исчезает. Внезапно она бросается вперед; весь мир – это жара, шум и потные, суетящиеся тела. Она благословляет эту реальность, где все можно делать быстро, использует левую руку, чтобы ухватиться за левую ягодицу и дернуть, выдергивает эту чертову полоску трусиков из щели своей чертовой жопы, избавляясь хоть от одной из бед, которые принес с собой этот ужасный день.
Студентка в топике, лямки которого завязаны на плечах большими бантами, едва не загораживает сужающийся проход к Скотту, но Лизи проскакивает у нее под рукой и ударяется об асфальт автомобильной стоянки. Ободранные колени замечает гораздо позже, уже в больнице, где какая-то добрая медсестра обратит на них внимание и смажет царапины мазью, такой прохладной и успокаивающей, что Лизи заплачет от облегчения. Но до этого еще далеко. Теперь же есть только она и Скотт, на краю раскаленной автомобильной стоянки, этого ужасного черно-желтого танцпола, температура которого никак не меньше ста тридцати градусов, а то и все сто пятьдесят[25]. Память пытается подсунуть ей образ яйца, которое превращается в яичницу-глазунью на черной чугунной сковородке доброго мамика, но Лизи отсекает его.
Скотт смотрит на нее.
Он