Я повторяю:
– Уйди.
– Жорж, что с тобою?
Ах, ничего. И оставь меня ради Бога.
Она опять прячется в угол, снова кутается в платок. Я не люблю этих женских платков. Я молчу. Тикают на камине часы. Я боюсь: я жду жалоб и слез.
– Жоржик.
– Что, Эрна?
– Нет. Ничего.
Ну так прощай. Я устал.
В дверях она шепчет грустно:
– Милый, прощай.
Ее плечи опущены. Губы дрожат.
Мне ее жаль.
8 мая
Говорят, где нет закона, нет и преступления. В чем же мое преступление, если я целую Елену? В чем вина, если я не хочу больше Эрны. Я спрашиваю себя. Я не нахожу ответа.
Если бы у меня был закон, я бы не убивал, я, вероятно, не целовал бы Эрну, не искал бы Елену. Но в чем мой закон?
Говорят еще, – нужно любить человека. А если нет в сердце любви?
Говорят, нужно его уважать. А если нет уважения? Я на границе жизни и смерти. К чему мне слова о грехе? Я могу сказать про себя: «Я взглянул, и вот конь бледный и на нем всадник, которому имя смерть». Где ступает ногой этот конь, там вянет трава, а где вянет трава, там нет жизни, значит, нет и закона. Ибо смерть – не закон.
9 мая
Федор продал на Конной свой выезд. Он уже офицер, драгунский корнет.
Звякают шпоры, звенит сабля по мостовой. В форме он выше ростом и походка у него увереннее и тверже.
Мы сидим с ним в Сокольниках, на пыльном кругу. Поют в оркестре смычки.
Мелькают мундиры военных, белые туалеты дам. Солдаты отдают Федору честь.
Он говорит:
– Слышь, как по-твоему, сколько плочено вот за этот костюм?
Он тычет в нарядную даму за соседним столом. Я пожимаю плечами.
– Не знаю. Рублей, вероятно, двести.
– Двести?
– Ну да. Молчание.
– Слышь.
– Что?
– А я вот работал, – целковый в день получал.
– Ну?
– Ну, ничего.
Вспыхивают электрические огни. Низко над нами сияет матовый шар. На белой скатерти синие тени.
– Слышь.
– Что, Федор?
– А что ты думаешь, если, к примеру, этих?
– Что этих?
– Ну, бомбой.
– Зачем?
– Чтобы знали.
– Что знали?
– Что рабочие люди как мухи мрут.
Федор, это ведь анархизм.
Он переспрашивает:
– Чего?
– Анархизм это, Федор.
– Анархизм?.. Экое слово… Вот за этот костюм плочено двести рублей, а дети копеечку просят. Это как?
Мне странно видеть его серебряные погоны, белый китель, белый околыш.
Мне странно слышать эти слова.
Я говорю:
– Чего ты сердишься, Федор?
– Эх, нету правды на свете. Мы день-деньской на заводе, матери воют, сестры по улицам шляются… А эти… двести рублей. Эх… Бомбой бы их всех, безусловно.
Тонут во мраке кусты, жутко чернеет лес. Федор облокотился о стол и молчит. В его глазах злоба.
– Бомбой бы их всех, безусловно.
10 мая
Осталось всего три дня. Через три дня генерал-губернатор