– Помилосердуйте! – всхлипнул священник, поняв слова по-своему. – Вы приказали, я не смел ослушаться.
– Успокойтесь, – небрежно, но желчно вырвалось у Шумского. – Вы свое дело делали: позвали вас для панихиды, вы и служили.
Шумский тронул за руку Авдотью и умышленно выговорил:
– Пойдем, матушка.
Когда они были за церковной оградой, Авдотья все еще с красным заплаканным лицом закачала головой и произнесла с отчаянием:
– Что ты творишь, Миша? Что ты творишь? Себя ты порешил загубить, но за что же ты других, безвинных, губишь? Ведь суток не пройдет, граф может и батюшку и всех кладбищенских во прах обратить. А это человек сердечный, добрый, все его уважают, и семейный. Ты эдак и младенцев безвинных перегубишь. Ты дразнишься, а все Грузино, гляди, ныне же кровью обольется… Они твою вину на рабах сорвут.
Шумский вздохнул и ничего не ответил.
Глава VIII
Едва только Шумский вернулся в дом, как к нему явился человек и доложил, что граф просит его к себе. Молодой человек, не ожидавший, что придется тотчас же идти к Аракчееву со своим роковым объяснением, слегка смутился, но тотчас же оправился и взбесился на самого себя.
– Струсил! – иронически выговорил он шепотом и, двинувшись через дом по направлению к кабинету Аракчеева, он чувствовал в себе лишь одно сильное озлобление. Сначала это была злоба на самого себя за то, что он унизился, почувствовав страх и смущение, а затем уже явилось злобное раздражение на всех и на все окружающее… от графа и до трусливого кладбищенского попа, поставившего его в нелепое положение.
«Подарю я тебя весточкой, дуболом», – подумал Шумский, переступая порог кабинета графа.
Аракчеев сидел за письменным столом, на котором кипами лежали бумаги, но перед ним не было ни одной, а лежало развернутое Евангелие.
Здесь, у стола, Шумскому пришло на ум нечто, о чем он, идя, не подумал: «Здороваться ли с графом обычным образом или нет?»
Когда-то он прикладывался к обшлагу рукава в качестве сына. Теперь, чужой человек, обязан ли он облобызать сукно мундира этого всячески ненавистного ему человека? И вдруг коварная мысль мелькнула в голове его: чем вежливее и нежнее начнется это свидание, тем крепче, неожиданнее и чувствительнее будут те удары, которые он нанесет в сердце этого человека.
А человек этот настолько сух, бездушен, настолько деревянен, что нужны сильные нравственные тумаки, чтобы его пробрать и встряхнуть. Шумский, внутренне смеясь, наклонился, Аракчеев поднял руку и молодой человек приложился губами к обшлагу.
– Вон, – выговорил Аракчеев, мотнув головой на стул с другой стороны стола.
Шумский сел и устремил взор на графа. Тот сидел, опустив на книгу свои глаза с галчьими веками. Толстые губы его топырились, как показалось Шумскому, особенно пошло. Мясистый, как бы опухший, нос, слегка вздернутый вверх, тоже казался