– …это ты, Марина.
Они молча и угрюмо смотрели друг на друга. Она выхватила из сумки какой-то клочок бумаги, что-то на нём нацарапала, протянула ему.
– Олежа, если ты сможешь… если захочешь начать всё сначала, вот – позвони мне… я же знаю, знаю!!! что ты не такой, как сейчас, знаю-ю-ю!!! Я для тебя всё сделаю, если ты… у меня такие связи… Я не верю, что ты мозги свои золотые пропил до дна! Знаю, знаю, знаю – математик как музыкант: бросил заниматься и всё – упал с воза, отстал навсегда, знаю! Плюнь, забудь это! Если ты… тогда позвони мне. Никого, кроме тебя, я рядом с собой не хочу. И может, всё сначала, Олежа, а? К концу пятого десятка лет, ну и что?!
Он молчал и опустил голову, отчего Марина видела лишь тулью его старой шляпы. Она ни на секунду не поверила в то, что говорила сама, но как ей хотелось в это верить! Она повернулась и почти побежала прочь, потому что знала точно, что если хотя бы на миг задержится, то душа её разорвётся в клочья от клокочущей где-то внутри кипящей магмы любви и рыданий…
Она успела проскочить в закрывающиеся двери вагона поезда, когда затренькал её мобильник, и такой родной, такой бесконечно любимый голос сказал:
– Маринка, давай… попробуем… ты мой самый дорогой человек…
…Ещё меня любите за то, что я умру
…Этот совсем небольшой простой деревенский дом в Елабуге, где Марина Ивановна с сыном прожила, точнее, просуществовала, прибыв туда в эвакуацию в августе 1941 года, последние 11 дней своей неподъёмно тяжёлой жизни… Этот крохотный закуток за фанерной перегородкой, выделенный хозяевами дома ей с сыном для житья… Этот дом, этот закуток не отпускают меня уже много-много лет, они проходят сквозь меня острыми пиками: М-А-Р-И-Н-А, за что тебе всё это?!
До какого пограничного отчаяния должен дойти человек, чтобы не с ходу и не спонтанно, а чётко осознанными действиями с планомерной и холодной расчётливостью умертвить себя, не допуская ни шанса на дальнейшую жизнь… До какого же беспросветного отчаяния нужно дойти, чтобы повеситься там, где повеситься можно, только лишь подогнув колени… Когда я встала на то место в сенях дома, где должна была встать Марина Ивановна Цветаева, когда накинула себе на шею верёвку, сквозь меня, как смертельный разряд, прошло яростное и страшное чувство, которому нет названия, и показалось, что через меня в тот миг пролетел дух Марины Ивановны, и я очень явственно поняла за неё, что не могу больше быть на этом свете, не могу больше даже пытаться барахтаться в этой жизни, где нет не то что ни единого просвета, но нет даже тени надежды на просвет…
Что чувствовала она, когда писала три свои предсмертные записки: сыну Муру, Асееву с просьбой не бросать Мура и «эвакуированным»? Что? Дорого бы я дала за то, чтобы это узнать, но узнать это не суждено никогда и никому. Они написаны очень чётко и, как кажется, очень спокойно, и я безусловно верю в её бездонную искренность за минуты до самоповешения, когда она истово признаётся в любви и к Муру, и к дочери Але, и к мужу Сергею –