– Да, конечно, Хосе Сильвестру, – сказал капитан Гуд.
– Да, Хосе Сильвестру или, лучше сказать, его тень: от него остались только кожа да кости. Лицо у него пожелтело, как лимон, от желтой лихорадки, и исхудал он так, что его черные глаза точно выскочить хотели вон из головы; волосы совсем побелели. – «Воды! воды!» – простонал он, и тут я заметил, что губы у него совсем растрескались и пересохли и даже язык почернел от жажды; просто страшно было смотреть. Я принес ему воды, разбавленной молоком, и он начал пить огромными глотками, с жадностью. Кажется, он готов был пить без конца, но только очень-то много я ему не дал сразу. После того с ним опять сделался жестокий приступ лихорадки, он упал в полном изнеможении и начал бредить как безумный, толкуя про Сулимановы горы, про алмазы и пустыню. Я перенес его к себе в палатку и сделал для него все, что мог; да только что уж тут сделаешь – сейчас было видно, к чему идет дело! На рассвете просыпаюсь, гляжу – а он сидит на постели, чудной такой, худой, весь иссохший, и смотрит так пристально в ту сторону, где виднеется пустыня сквозь утренний сумрак. В эту минуту первые лучи восходящего солнца ударили по ту сторону широкой равнины и озарили высочайшую вершину Сулимановых гор далеко, далеко, за сотни миль от нас. – Вот они! Вот они! – закричал умирающий, протягивая к пустыне длинную, исхудалую руку. – А я так никогда и не дойду до них, никогда, никогда… И никто, никто не дойдет.
Тут он умолк и задумался. Казалось, он принимает какое-то решение.
– Друг, – промолвил он внезапно, обращаясь в мою сторону, – ты здесь? Мое зрение становится смутно… я тебя не вижу. – Здесь, говорю, лежите себе спокойно и постарайтесь уснуть. – Нет, говорит, скоро я усну навеки, тогда успею лежать спокойно – целую вечность буду лежать! Послушай, я умираю… Ты сделал мне много добра. Я отдам тебе документ. Может быть, ты и дойдешь, если только удастся благополучно пройти ту пустыню, которая убила меня и моего бедного слугу. – Тут он порылся у себя за пазухой и вытащил оттуда какую-то вещь, которая показалась мне похожей на табачный кисет из шкуры антилопы, точно такой, какой обыкновенно носят буры[5]. Он был крепко завязан бечевкой, которую бедняга никак не мог развязать.
– Возьми, развяжи это, – сказал он мне. – Я исполнил его желание и вынул из мешка лоскутки пожелтевшей холстины, на которой было что-то нацарапано полинявшими, точно ржавыми, чернилами. В лоскутке оказалась бумага. Португалец заговорил слабеющим голосом: – Тут на бумаге написано