До своего рождения, до появления на свет и до своего зачатия я тоже был в этом мире, в этой Вселенной, но в таком виде и состоянии, что не мог осмысливать ни себя, ни мир вокруг меня, ни то, что со мной происходит. В таком же виде и состоянии я останусь и после окончания своего земного бытия, я останусь, буду, но не смогу этого осмысливать и осознавать.
Осознание собственного бытия зарождается медленно. Первые неяркие вспышки мягкого, теплого света отрывочны, они как большие, выплывающие из темноты искры, постепенно гаснущие, но потом все же сливающиеся в один световой след, уже как будто непрерывный.
В самых первых этих вспышках я явственно ощущал желание знать, кто я и где я, поэтому я и предполагаю, что именно для этого, то есть для того, чтобы осознавать и понимать себя и все, что вокруг меня, я и появился в этом зримом, ощущаемом и осознаваемом мире.
Собственные мои детские воспоминания первых попыток осознания самого себя и всего, меня окружающего, видимо, смешаны с чуть более поздним знанием, невольно почерпнутым из рассказов тех, среди кого я жил, незаметно для себя совмещаемых мною с представлениями, которые я подсознательно составил для себя значительно позже и которые я все еще продолжаю составлять, вступая в последний период моей жизни, и даже в самом первом моем воспоминании, в первой оставшейся в моей памяти картинке-воспоминании себя – то ли однолетнего, то ли двухлетнего – есть и я сегодняшний – шестидесятилетний.
Вопросы: кто я и где я, откуда я «взялся» и как возник этот мир были одними из главных на протяжении всей моей жизни и остаются таковыми и сейчас.
Позже к ним прибавились вопросы: зачем я и зачем все это: я и этот мир, и что будет потом, после смерти, и со мной, и со всем миром; но эти вопросы возникли позже, я хорошо помню, когда это произошло, как появились эти следующие вопросы, не имеющие ответа – мне тогда было года двадцать два-двадцать три, может, двадцать пять (но не больше), я даже помню день (точнее, вечер), когда это случилось.
Ведь не может так быть, чтобы я, мое существование не имело никакого смысла, как не имеет никакого смысла и значения существование и несуществование пчелы, сбитой в полете дождем, упавшей в густую траву и на земле, со сломанными крыльями, изъеденной и растащенной муравьями на невидимые уже глазом кусочки, и даже следы этих кусочков исчезают в кипящем другой жизнью муравейнике на поляне леса, к которому движется огромная стена вспыхнувшего от случайной искры пожара, разгоревшегося невесть как далеко, но приближающегося с огромной скоростью и вот-вот, через несколько дней, сожрущего и этот муравейник, и этот лес.
Ведь пчела эта должна вернуться в свой рой, где она рождена и где у нее было свое место и значение, заменявшие ей смысл существования, но все-таки заменявшие. И в чем же смысл или хотя бы кажущаяся замена этого смысла, если пчела, преодолев и капли дождя, и выбравшись из густой травы, и вернувшись к дуплу, в котором каждодневно пульсировала движением и звучанием жизнь роя, частью которого она была, видит и понимает, что жизнь роя замирает и подножие дерева уже усыпано шелухой, когда-то бывшей живыми пчелами, наполнявшими своим движением и звучанием множащийся и удерживаемый исполнением всеми некогда установившихся порядков рой?
И когда в двадцать два-двадцать три года, или уж точно в двадцать пять лет, вопросы: кто я, где я, зачем я, и зачем то, что вокруг меня, зачем весь этот мир, зачем я и Вселенная, зачем, для чего я в этой Вселенной из подсознательного тумана облекаются в слова и даже записываются на бумаге, то с очевидной ясностью возникает и вопрос: почему с Россией, с русским народом сегодня происходит то, что с ним происходит и почему с ним произошло то, что с ним произошло в последние сто лет?
Я ли являюсь частью этого народа или он, этот народ, часть меня, для того и существовавший, чтобы мог существовать я и оправдывать его, этого народа, существованием бессмысленную смерть – и мою собственную, и любого человека, этому народу принадлежащего? Можно ли примириться с мыслью о возможности своей, собственно своей, но только своей смерти, особенно прожив долгую жизнь, исчерпав ее до старости? Может быть, и можно. Но невозможно примириться, невозможно понять, согласиться с тем, что умрет, умирает твой народ, который часть тебя – большая часть тебя, большая, чем ты сам, большая, потому что его неисчезновение и бессмертие – единственно доступное тебе оправдание ничем неистребимого понимания того, что ты умрешь, и единственная, чуть брезжущая, призрачная и тоже подвергаемая сомнениям, но все же надежда на какой-то неуловимый смысл бытия в этом мире.
И потому так пугают признаки, приметы того, что уже началось умирание твоего народа. Как же так происходит, что не только я умру рано или поздно – сегодня, завтра или спустя годы, но и народ, часть которого я, и без которого я – не я – исчезнет?
Почему это происходит? В чем причина? Когда это началось и почему? Как так случилось и почему случилось, произошло, что народ, огромный многочисленный народ, живший тысячу, более тысячи лет и всегда сохранявший себя, сегодня подвержен разложению, и, истязаемый извне и изнутри, оказался под гнетом почти всеобщего умопомрачения, и неужели то, что произошло – необратимо