3
Связь нового дендизма с античным была отмечена в пушкинскую эпоху в переводной статье «Денди Древнего Рима», помещенной в «Московском наблюдателе» 1836 г.: «Новейший дендизм есть не что иное, как невольное подражание такой же черте у римлян, и многие частности доказывают, как еще далеко копия не сравнялась с подлинником». Автор считает, что в римских денди «было также много гротеска, но более грации», чем у их новейших последователей. Описывая ужин знатного римлянина, его появление на Марсовом поле, прогулки, литературные занятия, баню, носилки и проч., автор заканчивает свое изучение «молодого фешенебля вечного града» следующей характерной картиной: «Наконец он являлся к повелительнице своего сердца, являлся свежий, с духом, возбужденным разговорами софистов, увенчанный, надушенный, повторяя последнюю остроту Кесаря. Здесь соединялись все утонченности древних нравов, чтобы из любовного свидания, вещи обыкновенной и ежедневной до пошлости, сделать самую соблазнительную новость» («Денди Древнего Рима», «Московский наблюдатель», 1836. Ч. IX. С. 114–121).
4
Для истории нашего культурного прошлого представляет богатый материал тема «Онегин и нравы». Как известно, бытовая жизненность пушкинского героя поразила современников: Плетнева, Полевого, Булгарина. И если трудно указать среди пушкинских друзей на отдельного прототипа Онегина, совершенно бесспорно, что некоторые из его близких приятелей были отмечены подлинно онегинскими чертами. Таковы Щербинин, Каверин, Чаадаев, Ал. Н. Раевский, Ник. Ив. Кривцов, отчасти Вульф, быть может, Горчаков. Не меньший интерес представляет разработка этой темы и со стороны обратного воздействия Онегина на нравы современников и последующих поколений. Еще Плетнев в письме к Пушкину заявил: «Онегин твой будет карманным зеркалом петербургской молодежи», как бы подчеркивая вместе с верностью изображения значение нового романа как кодекса нравов. Воздействие «Евгения Онегина» на молодое поколение 50-х гг. отмечено В. О. Ключевским: «Это было событие нашей молодости, наша биографическая черта, перелом развития, как выход из школы или первая любовь… Это был для нас первый житейский учебник» и проч. Еще решительнее выдвигает это воздействие Константин Леонтьев: «Я слил в одно смутное представление множество образов, особенно французских: Адольфа „Парижских тайн“, каких-то умных и смелых людей, управляющих на Западе, в модных фраках с бакенбардами или бородами, с сияющим бельем, Байрона, Онегина… Все это составило одну величественную, из образа в образ, идею, все это шептало о чем-то высшем, чего я тогда назвать не умел и в чем позднее узнал ге