не живи?
Так зачем говоришь:
«Людей не смеши»,
говоришь:
«Придет еще время любви»?
Мама, милая!
Это все не пустяк!
И ломлюсь не в открытые двери я,
потому что знаю:
принято так
говорить своим сыновьям, —
говорить:
«Ты думай пока не о том», —
говорить:
«Подожди еще несколько лет,
настоящее самое будет потом…»
Что же, может, и так…
Ну, а если – нет?
Ну, а если,
решив переждать года,
сердцу я солгу и, себе на беду,
мимо самого светлого счастья пройду, —
что тогда?..
Я любовь такую искал,
чтоб —
всего сильней!
Я тебе никогда не лгал!
Ты ведь верила мне.
Я скрывать и теперь ничего не хочу.
Мама, слезы утри,
печали развей —
я за это жизнью своей заплачу.
Но поверь, —
я очень прошу! —
поверь
в ту, которая в жизнь мою светом вошла,
стала воздухом мне,
позвала к перу,
в ту, что сердце так бережно в руки взяла,
как отцы новорожденных только берут.
«То, где мы жили, называлось югом…»
То, где мы жили,
называлось югом…
И каждый раз,
как только мы вставали,
казался мир вокруг
настолько юным,
что в нем —
наверняка! —
существовали
пока еще не названные вещи.
Беспомощный,
под безымянным небом
рождался мир.
Он вовсе не был
вечным.
Усталым не был.
И всесильным не был.
Он появлялся.
Он пьянил, как брага.
Он был доверчивым
и откровенным…
О, это удивительное право:
назвать землею – землю,
ветер – ветром!
Увидев
ослепительное нечто,
на миг сомкнуть
торжественные веки
и радостно провозгласить:
«Ты —
небо!
Да будет так
отныне и вовеки!..
Да будет мир
ежесекундно юным.
Да будет он таким
сейчас и позже…»
То, где мы жили,
называлось югом.
И было нам по двадцать лет.
Не больше…
И нисходила ночь —
от звезд рябая.
И мы,
заполненные гулкой ширью,
намаявшись,
почти что засыпая,
любовь
бесстрашно называли
жизнью.
«Горбуша в сентябре идет метать икру…»
Горбуша в сентябре
идет метать икру…
Трепещут плавники, как флаги на ветру.
Идет она, забыв о сне и о еде,
туда, где родилась.
К единственной воде.
Угаром,
табуном,
лавиною с горы!
И тяжелеют в ней