Последовал звонок из Смольного: сервиз упаковать и доставить. Хранительница отдела царской посуды, нищая искусствоведческая крыска на ста сорока рублях, дрожащим голосом отвечала, что ей требуется разрешение директора Эрмитажа академика Пиотровского. Потом она рыдала, мусоля сигаретку «Шипка»: севрский шедевр, восемнадцатый век!.. перебьют! вандалы! и так все распродали…
Академик известил, обмирая от храбрости: «Только через мой труп». Ему разъяснили, что невелико и препятствие.
Пиотровский дозвонился лично до Романова «по государственной важности вопросу». Запросил письменное распоряжение министра культуры СССР. Но товарищ Романов недаром прошел большой руководящий путь от сперматозоида до члена Политбюро и обращаться со своим народом умел. «Это ты мне предлагаешь у Петьки Демичева разрешения спрашивать? – весело изумился он. – А хочешь, через пять минут тебя попросит из кабинета на улицу новый директор Эрмитажа?»
Пиотровский был кристальной души и большим ученым, но тоже советским человеком, поэтому он, не кладя телефонную трубку, вызвал «скорую» и уехал лежать в больнице.
За этими организационными хлопотами конец дня перешел в начало ночи, пока машина из Смольного прибыла, наконец, к Эрмитажу. И несколько крепких ребят в серых костюмах, сопровождаемые заместителем директора и заплаканной хранительницей, пошли по гулким пустым анфиладам за тарелками для номенклатурной трапезы.
Шагают они, в слабом ночном освещении, этими величественными лабиринтами, и вдруг – уже на подходе – слышат: ту-дух, ту-дух… тяжкие железные шаги по каменным плитам.
Мерный, загробный звук.
Они как раз проходят хранилище средневекового оружия. Секиры и копья со стен щетинятся, и две шеренги рыцарей в доспехах проход сторожат.
Ту-дух, ту-дух!
И в дверях, заступая путь, возникает такой рыцарь.
В черном нюрнбергском панцире. Забрало шлема опущено. В боевой рукавице воздет иссиня-зеркальный меч толедской работы. И щит с гербом отблескивает серебряной чеканкой.
И неверной походкой мертвеца, грохоча стальными башмаками и позванивая звездчатыми шпорами, движется на них. И в полуночной тишине они различают далекий, жуткий собачий скулеж.
Процессия, дух оледенел, пятится на осевших ногах.
А потревоженный рыцарь бешено рычит из-под забрала и хрипит гортанной германской бранью. Со свистом описывает мечом сверкнувшую дугу – ту-дух! ту-дух!.. – наступает все ближе…
Задним ходом отодвигаются осквернители, и кто-то уже описался.
2. Партизан
В сорок втором году Толику Тарасюку было десять лет. Отец его сгинул на фронте, а мать погибла в заложниках. Мальчонка прибился к партизанскому отряду. В белорусских лесах было много таких отрядов: треть бойцов, а остальные – семьи из сожженных деревень.
Мальчишки любят воевать. А солдаты, любя их, ценят их отчаянную лихость. Этот же, маленький и тихий, был просто прирожденным бойцом: рука тверже упора, и глаз как по линейке. И полное отсутствие нервов. Из винтовки за сто метров пулей гвозди забивал.
Использовали иногда пацанов для связи и разведки. Но талант Тарасюка котировался выше. И ему нашли особое место в боевом расписании.
Сейчас плохо представляют себе жестокости той войны. Если немцы расстреливали, вешали и сжигали в домах, то партизаны захваченных пленных, например, обливали на морозе водой и ставили ледяные фигуры с протянутой рукой в качестве указателей на дорогах, а в рот всовывались отрезанные части, и табличка на груди поясняла: «Фриц любит яйца».
Основным партизанским занятием было грабить склады: продовольствие, амуниция, оружие – сочетание самоснабжения с уроном врагу. Еще полагалось взрывать железные дороги и мосты. Все это охранялось. А приступить к делу возможно только без шума. Поэтому умение снимать часовых особенно ценилось.
Полосы отчуждения перед немецкими объектами были наголо очищены от леса, и подобраться незаметно практически исключалось. А близко часовые не подпускали никого ни под каким предлогом.
И вот брел откуда-то маленький плачущий мальчишка, кутаясь от холода в большой не по росту ватник. Завидев часового, он жалобно просил: «Брот, камарад, брот!..» и показывал золотые карманные часы – отдает, значит, за кусок хлеба. Часовому делалось жалко замерзшего голодного ребенка… и, похоже, часы были дорогие. Он оглядывался, чтоб не было начальства, подпускал