Фамилия папы была Годун, как и девичья фамилия мамы. Поэтому маме не пришлось менять паспорт, когда она вышла за отца. Мне не раз говорили, что я очень похожа на бабушку Ульяну, мать отца, а Ульянке почему-то никогда этого не говорили, хотя имя ей дали в честь той бабушки. Бабу Ульяну я помню смутно, вижу ее как в тумане, и вижу даже не черты, а общее выражение – выражение бесконечной доброты и беззащитности в глазах, в морщинах. По определению бабы Мокрины, баба Ульяна была нэдолэнга – этим словом баба Мокрина характеризует многих женщин, тех, к примеру, кто позволяет себя бить. А баба Ульяна в молодости, пока не подросли сыновья, частенько бывала бита мужем, который, кстати, был на голову ниже ее ростом.
Фельдшера и санитарку я потом несколько раз видела. Ее – в церкви в Страдичах: худощавая женщина с коричневым лицом, с большими разбитыми работой руками, одетая по извечной здешней моде – каптанчик, сподныця, шалянивка[2]. Его – когда приезжал по вызову к соседям. У фельдшера лицо было круглое, раскормленное, в красных тоненьких прожилках, пальцы толстые, негрязные. Одевался он в брестском магазине «Одежда» и постоянно избирался депутатом местного совета. Как представитель местной интеллигенции. И он, и санитарка уже на том свете. Нет больше и Дурицкой сельской больнички, где произошло наше с Ульянкой первое знакомство с этим миром. Ибо Дуричи переименовали в Знаменку. И больничка, соответственно, стала Знаменской. И это изменило, надо полагать, ее сущность.
Дорога из Дуричей (или правильнее – из Дуричего, поскольку в то время село еще называли Дуриче), по которой нас везли из больнички, вьется по ровному полю вдоль границы; вшивые хуторки еще маячат под теплым солнцем, по левую руку – гадючья дубрава, болото; дальше – мимо Горы, с которой видны дома Страдчего, мимо кладбища, затем снова болото – белые, как хлопок, пуховки ситника, камыши над рыжей водой, желтые ирисы. В одном месте у самой границы, у колючей проволоки, если стать на цыпочки или подпрыгнуть, можно рассмотреть в отдалении яблони и кусты сирени – особенно заметны они весной, в цвету. Там, где сирень, стояло село Добратиче. Раньше. До тридцать девятого года. До тех, первых, советов. До прогресса и гигиены. В тридцать девятом здесь протянули границу, а людей переселили далеко на восток – чтоб не мешали ее, границу, охранять.
Страдче, Любче, Добратиче, Дуриче – я еще застала такое произношение, с мягким ч – названия окрестных сел. Я нашла их в инвентаре за 1566 год. Мол, чьи это сельца? Некоего Страды, некой Любы, некоего Доброты да какой-то Дуры… Замирая, я вчитывалась в ветхий древний документ в Луцком архиве, будучи студенткой на практике. Про Любче никто у нас и не слышал, и следа не осталось от этого сельца в сорок домов. Оно пропало. Не стало села некой Любы. А остальные дожили да наших дней, хотя и перебрались на новые места и названия их изменились. Стали звучать так: Страдичи, Добратичи, Дуричи.