Репутация Виктора Шкловского в истории советской культуры прочно застряла в колее неоднозначного отношения. С одной стороны, он предстает как яркий теоретик литературы, острый критик, писатель, способный делать литературу из заданного им же самим стилистического или жанрового задания, как универсальный автор, умеющий работать со словом практически в любом режиме – от афоризма до объемной творческой биографии. С другой, его творчество устойчиво делят на две неравные части, не равные и по длительности, и по степени концентрации мысли, и по этической состоятельности самой творческой личности. Первая часть вызывает энтузиазм и восхищение, но укладывается в полтора десятилетия, пришедшиеся на начало его литературной карьеры, и завершается «Памятником научной ошибке» (1930), оцениваемым как вынужденная сдача позиций (для некоторых эта история взлета и падения заканчивается еще раньше – в 1925‐м, когда выходит сборник «О теории прозы», концептуально суммирующий десятилетие теоретических поисков и прорывов). Вторая часть растягивается на оставшиеся 60 лет, но воспринимается как сменяющие друг друга периоды компромиссов с совестью3 и попыток самооправдания, время которых наступило с приходом оттепели.
Этический приговор и опирающиеся на него оценки интеллектуальной доброкачественности и художественных достоинств работают только пока эпоха не завершена, мотивируя позиции сторон и позволяя сделать собственный выбор, со всеми вытекающими из этого последствиями4. Воспроизводство подобной формы рефлексии означает лишь то, что, несмотря на возникшую хронологическую дистанцию, время, о котором идет речь, еще не закончилось. Более того, продолжение разговора в привычных терминах морального суда не позволяет подвести черту, завершив то, что, по мнению судей, не должно повториться (что ставит самих судей в парадоксальную и порой трагикомичную ситуацию фундаментальной зависимости от того, что они всеми силами стремятся преодолеть). Дело не в том, что за давностью лет этические приговоры требуют отмены или пересмотра, а в том, что они не прибавляют ничего нового к пониманию предмета.
Очевидная неоднозначность, фактурная неоднородность, бросающаяся в глаза извилистость биографической траектории Виктора Шкловского, неизбежные уже хотя бы в силу длительности его пребывания на сцене5, с ходу провоцируют оценочные суждения в его адрес. Однако напрашивающаяся легкость, с которой их можно произвести, должна лишь подтолкнуть к желанию перейти к критике иного порядка, – критике, заинтересованной в обнажении социально-исторических условий культурного производства, а не в квалификации или дисквалификации его продукции с точки зрения нормативной теории (политической, социальной, эстетической и т. д.). Пройдя все повороты советской истории, временами оказываясь на ее обочине, но никогда – в кювете, получив те же очки за отдельные этапы этой истории, что и она сама (восторженное признание авангардных достижений, возмущенное осуждение сталинских перегибов, снисходительное прощение за оттепельные стремления вернуться к авангардным истокам, равнодушное пренебрежение к водянистости и рыхлости застоя), Шкловский оказывается не только метонимией, но и метафорой истории советской культуры. И в этом качестве его фигура может стать своеобразной точкой приоритетного доступа к советскому прошлому, биографическим топосом, демонстрирующим концептуальную неадекватность и смысловую бедность нормативного отношения к истории, теоретическим вызовом, требующим проработки новых подходов к ее интерпретации (в чем-то опирающихся на его собственный метод, описывающий историческое движение через принципы сдвига и обновления; через последовательный ритм механизации социальной структуры, обнаружения ее конструктивной доминанты и ее деконструкции; как напряжение между центром и периферией, конденсирующей в себе эволюционный потенциал системы; как борьбу ближайших по времени поколений, ищущих поддержки в более далеком прошлом).
Неповторимость Шкловского состоит в том, что он представляет собой одновременно уникальный и парадигматический пример советского интеллектуала6. Этот интеллектуальный тип сформировался в связи с невероятно жесткой необходимостью выстраивать различные биографические стратегии взаимодействия с историческим контекстом, постоянно корректируя их в связи с его изменением. Способы синхронизации биографического движения с генеральной линией истории, которые без труда можно редуцировать к различным вариантам конформизма, в действительности представляют собой довольно пестрое множество форм адаптации и ассимиляции, приспособления и стилизации, подражания и мимикрии7, которые не просто позволяли творчески «состояться» (Сарнов), но и сами носили творческий характер. Что позволяет заново поставить вопрос о феномене кон-формизма как о поле взаимного оформления, как о механизме взаимодействия субъекта с социальной средой и историческим временем8. Данная оптика открывает пространство, в котором по ту сторону этической нормативности обнаруживается