Лёха кипятился:
– Значит, земляничка неправильная?
А девчонки смотрели заворожённо на папины рисунки, в которых контуры раскраски терялись в тугих стеблях гороха, распускающего робкие розоватые цветы, или серую дымчатую кошку с глазами, похожими на мамины.
Вот и сейчас он мысленно нарисовал пинцет, уходящий в небо, сжимающий своими створками маленького нелепого человечка. Он и думал часто – красками, точнее, пятнами. Только теперь краски выцвели. Нарисованный им гладко-серый пинцет протыкал серую же пелену. А там, в теряющейся выси, почти неразличимые пальцы держали этот блестящий пинцет.
Меж тем на площадке появился молодой человек в жёлтой куртке и с голыми красными щиколотками.
«Тот же, что ехал в метро? Преследует меня?»
Из уха за пазуху вился красный шнур.
«Подзаряжается? Всё-таки, инопланетянин?» – встревожился Лёха.
Юноша держал пластмассовую чёрную пластину. Если бы Лёха представлял, что таким может быть фотоаппарат, он решил бы, что парень фотографирует: тот прицеливался, застывал, глядя на пластину, снова прицеливался. Лёха долго смотрел на это, но когда парень, подойдя к пыльным стёклам, стал вглядываться в пустоту проходной, как давеча сам Лёха, не выдержал, подошёл и спросил:
– Парень, извини. А какой сейчас год?
Вихрем пронеслось воспоминание. Однажды, ещё пацанами, они бегали по бетонной трубе, из которой вытекала крошечная речонка, коих в его детстве в Москве насчитывалось предостаточно. И когда в очередной раз они вылезли из трубы, в которой просидели довольно долго, на краю оврага стояла пожилая женщина с матерчатой сумкой в руках и сурово смотрела на них.
– Бабушка, а какой день сегодня? А месяц? А год? – спросил самый смелый из них – Санёк – нарочито утирая пот со лба, так, как будто они шли по этой трубе не один десяток лет. Тогда это казалось невероятно смешным. А сегодня, Лёха, ищуще заглядывая в глаза юнцу, с волнением ждал ответа.
Парень выдернул проводок из уха.
– Что?
– Год, не скажешь какой на дворе? – повторил Лёха, радуясь хотя б тому, что парень знает русский язык.
– Двадцать семнадцать, – несколько презрительно ответил юнец, не удивившись как будто.
– Двадцать семнадцать? – ошарашенно повторил Лёха, – что это значит?
Во взгляде парня прибавилось холода, даже появилась некоторая брезгливость, но он отчеканил:
– Две тысячи семнадцатый год.
А Лёха, опешив, лихорадочно талдычил про себя:
«Значит, двухтысячный уже встретили, двухтысячный уже встретили …»
Обида затопила Лёху. Обида, неизвестно на кого, за то, что его лишили двухтысячного года, которого с самого детства их поколение ждало с таким нетерпением и предвкушением, как будто ночь с девяносто девятого на двухтысячный могла стать волшебной, и они шагнули бы сразу в сказку,