Тетка Марья втащила полуживого, страшного от истощения, человека к себе в сени. После того, как единственного сына тетки Марьи (больше Бог не дал) новая советская власть забрала в армию, а спустя два месяца почтальон из большой деревни, пряча глаза, вручил ей похоронку с финского фронта, она жила одиноко, гостей не жаловала, к соседям ходила только в случае нужды. Еще раньше, в тридцать девятом, когда большевики насильно загоняли людей в непонятные колхозы, в деревню приехали трое в кожаных плащах и забрали ее мужа. Сказали, что он богатый, и что он враг советского народа и что скоро приедут и за ней. Корова и хата с дощатым полом – вот и все богатство. Правда, зимой не голодали, как многие, потому что муж не пил, был работящий и хозяйство вел исправно. Больше она мужа никогда не видела и вестей ни от него, ни о нем не получала.
Немец пролежал в горячке два дня. Он был очень плох, тетка Марья не верила в его выздоровление, но заставляла пить травяные отвары, молоко, забила курицу и поила немца бульоном, кормила вареным куриным мясом. Немец почти все время спал, он то потел так, что исподнее можно было выжимать, то его била сильная дрожь, и Марья накрывала его мужниным кожухом. Когда просыпался – бредил, хватал Марью за руки, смотрел невидящими голубыми глазами и хрипло повторял одно и то же: «T;tet mich nicht, bitte… Ich bin kein Faschist, bin kein Soldat… Ich habe niemand get;tet… Ich habe nicht einmal geschossen… Bitte, bitte …» Марья ничего не понимала, положив руку на его горячий лоб, успокаивала, приговаривала: «Біты, біты… Я бачу, што ты біты… Ціха, ціха, ляжы ціха… Біты…» На третий день жар спал, немец проснулся, осмотрел хату и тихо спросил: «Wo bin ich? – затем вспомнив все, поняв, что эта женщина спасла его, быстро зашептал, – Ich danke Ihnen, vielen Dank…» Не услышав ставшего привычным «bitte», Марья поняла, что болезнь отступила. «Ну вось, ужо не бiты, ужо жывы… Ну i добра, што жывы. Дзякуй Божа. Будзеш жывы, ну i добра…»
Объясниться им так никогда и не удалось. Тетка Марья ничего не понимала из гортанной речи немца, а немец ни слова не понимал из белорусско-польской речи Марьи. Выяснили, что немца звали Гюнтер. Марья первое время звала своего нового жильца на свой лад – Гунтар. Однажды, Гюнтер долго что-то пытался объяснить тетке Марье, но видя, что его не понимают, быстро, короткими уверенными движениями нарисовал угольком на белой стене печи домик с окошками, дым из трубы, большое дерево, полоску земли. Рядом – фигурку женщины и фигурку ребенка. «Das ist mein Haus in Berlin, verstehen Sie? Berlin. Das ist mein Haus, das meine Frau, das ist mein Kind, meine kleine Prinzessin. Ich bin aus Berlin, verstehen Sie, Berlin…» – говорил немец, улыбаясь и указывая на рисунок. Марья дивилась на неожиданно красивый рисунок, улыбалась вместе с немцем и кивала: «Блiн, блiн, разумею… Жонка твая, дзiця, хата… Усе разумею, але дзе тут блiн, не разумею. Добра, нехай будзе блiн…» С того случая Марья стала называть немца Блином. Позже Марья заметила, что к фигуркам женщины и ребенка прибавилась еще одна – мужская. Гюнтер иногда подолгу смотрел на свой рисунок, в глазах была тоска, а по щекам текли слезы. В такие моменты Марьино сердце сжималось от жалости, и она отводила его от рисунка, приговаривала: «Блiн, Блiнок… Не глядзi ты на гэты блiн… Сэрца рвецца на цябе гледзячы. Паедзеш яшчэ да жонкi, будзе табе i блiн». Немец был примерно того же возраста, что и погибший Марьин сын, и внешне был на него похож: невысокого роста, неуклюжий и узкоплечий, с копной желтоватых, как солома волос, с такими же ясными голубыми глазами. Иногда, хлопоча у печи и глядя на спину и соломенные волосы сидевшего за столом немца, Марья забывалась, и на мгновение ей казалось, что за столом сидит ее Тадик, Тадеуш, что он вернулся с финского фронта, что похоронка была ошибкой, что это его, своего сына она втащила больного и страшного в хату, выходила его, и что сейчас ее сын с ней, а скоро вернется и муж, и снова все станет хорошо. Дыхание