– Сама учись. Ишь разошелся, посудину разбил, окоянный. Дай им волю, уложуть и не спросють. Вон уж трое померли. Господи, господи! Человек должен сам искать. В горе никто не укажет, где светлей. Чуять надо, собирать, все помнить. А всех слушать будешь, как кол останесся…
Днем опять приезжал доктор из района. Увидав мальчонку дома, не стесняясь, трахнул мужицким матом, кричал – судить буду. Однако воткнул Андрейке несколько уколов. Настойку Марфуша прятала. Утром опять уносили брата – купаться, поили травами. Днем снова приезжал врач, ставил уколы. Кто знает, кто из них помог, только Андрейка, – по словам мужика, конченый, – выжил. А слава, как водится, осталась бабам. С тех пор, после Марфуши, мать считалась в районе лучшей травницей. Из дальних сел к ней за помощью приезжали.
Так же вылечили года три спустя Черныша, любимого пса, заболевшего по осени. Мать утром завернула его в старую шаленку, отнесла на ту горку, положила под березой. Им с Андрейкой, ревевшим без удержу, сказала негромко:
– Они, собаки, сами знают, что себе искать. Не бойся, учует, выровняется. – Сняла с себя платок, ровно пригладила жесткие темные волосы, задумавшись, смотрела на холодный просвет оплывающего облаками неба, трогала руками березу и гладила волосы, словно видела себя в зеркале.
Всегда было что-то напряженное в ее прохладном темноглазом лице. Словно каждую минуту ждала чего-то и боялась все. И ходила она несмело, словно прислушиваясь к себе. Тогда, под утренник, мать долго глядела в небо. Белки глаз ее засинели, высветились. Она подняла руку, поправила волосы на затылке, худая шея ее по-детски беспомощно вытянулась. И так жалко стало ее какой-то непосильной для души, давящей жалостью. Словно что-то рвалось внутри. И мать, и собаку, и брата, и этот синий полумрак на земле. Не выдержала, скривив губы, надрывно и гулко заревела:
– Мама, ма-а-ма, я тебя никогда не брошу. Я всегда буду с тобой жить…
За ней тут же подтянул Андрейка, привыкший в те годы ее во всем повторять. Мать оторвалась от березы, погладила брата одними пальцами по щеке, поцеловала:
– Что вы, что вы, дитятки мои, что ты, ягодка, лешачок мой, солнышко. Выживет Черныш. Ты – тьфу, тьфу, тьфу, – помоги господи – вот он, а ему раз плюнуть. Найдет себе травинку, слопает и будет у нас…
Подумав, мать вытащила из-под собаки шаленку. Вытряхнула ее о березу, перевязала на плечах Андрейки крест-накрест.
Из ручья пили воду. Мать разгоняла ладонями ржавые вкрапы мелкого листа, подносила к губам глубокие, до ломоты леденистые пригоршни. Когда собирали красную смородину с высоких узких кустов, мать, кормившая с рук Андрейку, неспешно растягивая слова, чтобы хоть как-то приласкать Анну, сказала:
– Красивая ты у меня деваха будешь, дай господь, выкохаешься, вырастешь… Выучишься…
Подстелив под себя малоношеную синюю фуфайку, лежала рядом с ними лицом к небу, выводила хрипловатым несильным голосом:
Соловей ку-ку-у-ушке-е
Выго-ва-а-а-ри-вал…