Град, грады, городки, замки и замки – всё сотворено из яркой белизны. Свинцово-серая краска – не для нас, беременные непогодой тучи вычеркнуты в этом сезоне. Девочка в войлочных ботиках поверх тонких башмаков с перекрещенной, как знаки «морского боя», шнуровкой возвращается из школы, и апрель стирает всю её беду, как ластик – помарки в тетради. Впереди горделивые стены и башни, храмы, купола и притворы воздвигаются, плывут и обрушиваются в истемна-зелёный лесной сумрак. Сфинксы и химеры небесного зверинца пухнут в боках, расползаются на лоскутья, сливаются вновь и набухают ещё более удивительной жизнью. Если всё живое – лишь помарка за короткий выморочный день, говорил незнакомый девочке поэт…
Ну нет. В детстве день нескончаемо длинен и до краёв насыщен высоким смыслом. В точности как и само детство.
Крошечную, туго запелёнутую в старый шерстяной платок девочку медсестра подносит матери, еле живой от почти двухдневных родов:
– Вот, корми давай свою крикунью. Уёма на нее нету – всех младенцев в роддоме перебудоражила! Сколько на свете живёт – столько орёт.
И тихонько:
– Жить больно уж хочет.
Одиннадцать акушерских месяцев. Четыре с половиной килограмма. Заросшие роднички и чёрный пух на головке, что крепко держится на плечах. Глаза – узкие, тёмные, заплывшие жиром щёлки. Сослуживицы матери будут позже дразнить младенца «гилячкой». Гиляками здесь зовут малый местный народ – нивхов.
– Не удивлюсь, если придется отдавать в школу для неполноценных, – говорит доктор молодому отцу. – Япония с нашим Николаевском совсем рядом, а два года назад там бомбы взорвали. Атомные.
Волосики на черепе скоро выпали, на месте их выросли другие, белокурые. Потом и эти потемнели, но не так сильно. Всё прочее тоже вроде как выправилось.
Отец хотел сына и так был уверен в исполнении своего желания, что даже колыбельную заучил мальчишескую. А переучиваться было, наверное, некогда. Клал девочку головкой на сгиб локтя, баюкал и пел:
Спи, мой сынок,
Берег далёк,
Волны качают
мой челнок.
Я погадаю
Здесь до рассвета —
Много ли рыбы
В сети пойдет.
Я погадаю,
Много ль на свете
Мой мальчик встретит
бед и забот.
Ты подрастешь,
Станешь пригож,
В море с сетями
Сам пойдешь.
Горя не зная,
будешь рыбачить,
Годы удачи
жизнь озарят.
Вот уже тают
призраки ночи:
Спи, мой сыночек,
скоро заря…
Городок Николаевск-на-Амуре 1947 года. Выше двухэтажных райкома и школы нет зданий – прочие дома находятся едва ли не на уровне земли и обнесены забором. Неспроста: где такого забора нет, там легко заблудиться. Ходит рассказ о том, как жена одного поручика выбежала в самом начале пурги бельё с веревок снять – и сильно заблукала. Отыскали через двое суток сидящей на берегу Амура, еле разогнули, чтобы в гроб покласть.
Сам Амур-батюшка – что море, в непогоду на другой берег в лодке переплыть – нешуточный подвиг, не всякий мужчина рискнёт. Вот жёнки выгребались, бывало, когда сугубая беда наставала. Суровая река, могучая волна, но и люди им под стать.
Вся жизнь в здешних местах такая: на грани. Зимним утром прокопаться до нужного места – задача не из легких, да и потом двигаешься как в траншее. Печь в крошечной халупе, где ютятся две семейных пары с младенцем, топится не переставая. На ней и готовят, и белье кипятят, и воду для мытья внучки греют: только в воде и перестает орать. Ну и тогда, когда потешают ее. Как-то явилась с визитом патронажная сестра – молодая бабушка у печи ведьмой пляшет, крышками от кастрюль гремит, дитя веселит. Удивилась…
И еще дитя молчит – когда кормят. Рот потому что при деле находится.
Летом на толстом слое парного навоза и поверх него – речной, пойменной земли китайский редис вырастает длиной в мужскую ладонь, морковка – с руку до локтя, свекла и картошки – с ребячью голову. За брусникой молодой отец ездит во Владивосток. Горький корень сами едят, сладким соком дочку и внучку Танюшку выпаивают. Любит очень. Картошку, размятую с молоком, – тоже. Первое в жизни слово – дяй! Дай, то есть.
Второе…
Семи месяцев отроду воткнула в нее мать, отпросившись с работы, сосок – как плюнет! Улыбнулась и чётко так говорит: «Тьфу!»
То