Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?
Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.
Уходят люди… Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать.
«Я не сдаюсь, но все-таки сдаю…»
Я не сдаюсь, но все-таки сдаю.
Я в руки брать перо перестаю,
и на мои усталые уста
пугающе нисходит немота.
Но слышу я, улегшийся в постель,
как что-то хочет сообщить метель
и как трамваи в шуме снеговом
звенят печально – каждый о своем.
Пытаются шептать клочки афиш,
пытается кричать железо крыш,
и в трубах петь пытается вода,
и так мычат бессильно провода.
И люди тоже, если плохо им,
не могут рассказать всего другим,
наедине с собой они молчат
или вот так же горестно мычат.
И вот я снова за столом своим.
Я как возможность высказаться им.
А высказать других, о них скорбя,
и есть возможность высказать себя.
Рождество на Монмартре
Я Рождество встречаю на Монмартре.
Я без друзей сегодня и родных.
Заснеженно и слякотно, как в марте,
и конфетти летит за воротник.
Я никому не нужен и неведом.
Кто я и что – Монмартру все равно.
А женщина в бассейне под навесом
ныряет за монетами на дно.
Красны глаза, усталые от хлора.
Монеты эти оставляют ей.
Простите мне, что не могу я хлопать.
Мне страшно за себя и за людей.
Мне страшно, понимаете вы, страшно,
как пристает та девочка ко мне,
как, дергаясь измученно и странно,
старушка бьет по клавишам в кафе,
и как, проформалиненный отменно,
покоится на досках мертвый кит,
как глаз его, положенный отдельно,
с тоской невыразимою глядит.
А рядом в балаганчик залетает
порывистая мокрая метель,
и голенькие девочки глотают
за сценою из горлышка «Мартель».
Все сами по себе, все – справа, слева…
Все сами по себе – двадцатый век.
И сам Париж под конфетти и снегом —
усталый одинокий человек.
Каучуковые деревья
Недолог век деревьев каучуковых.
Мне жалко всею жалостью своей
их, гибель неминуемую чующих,
как обреченных сызмала детей.
Они большие, но такие малые
и так боятся человечьих рук!
Вниманием плантаторы их балуют,
пока течет в их жилах каучук.
Лет двадцать он течет, а там кончается.
Ворча,