– Да ты что? Не может того быть. Не время шатунов, да и людоедов серёд медведей в наших краях не было, – недоуменно пожал плечами лесничий, усаживаясь спиной к вознице.
– Видно, Ефим стрел медвежат, я их потом видел, пугнул от себя, – пояснил Данила. – Фимка снизу ещё успел матке ножом кишки пустить, когда под ней был, а я уже топором только добил её, а то он сам, Фимка, с ней справился. Зубами пузо медведице грыз. Я потом её шкуру вместе с шёрсткой у него из рота еле выковырил, и он сразу задышал. Правда, плохо дыхал.
– Живой хоть?
– Я ж говорю, вроде дыхал, поспешать надоть, чего доброго, не успеем.
– Типун тебе на язык, Никитич. Что ж ты каркаешь? Это ж друг твой и свояк.
– Не ко времени, холера его бери. Тут пахать надоть, а он с медведями ручкаться затеял, – Данила огорченно сплюнул. – Как теперь одному на два дома управиться – ума не приложу.
– Не об том думаешь, живой бы был, и то ладно, – Корней спрыгнул с телеги, взял коня под уздцы: лошадь, почуяв дикого зверя и кровь, заартачилась, не хотела идти на поляну. – Но-о, но-о, не боись, не боись!
Ефим лежал без признаков жизни: разорванная одежда, весь в крови и в медвежьих нечистотах, что застыли на нём грязной коростой.
– Вроде пульс есть, – Корней встал на колени, взял руку Ефима в свои руки, почувствовал слабые толчки крови. – Точно, живой. Давай, Никитич, в больницу срочно. Сказывают, новый доктор даром что молодой, но грамотный.
Вдвоём загрузили Ефима, Данила сел так, чтобы голова друга лежала у него на коленях.
– Не так дрогко ему будет, Гаврилыч, – пояснил лесничему. – А ты сходи до жёнки Фимкиной, Глашки, расскажи всё, только не пугай сильно.
– Ладно, езжай. Тут шкуру еще снять надоть, да и мясу зазря пропадать нельзя. Ну, с Богом.
Данила гнал, не жалея коня. Кнут то и дело опускался на круп животины, телега дребезжала, подпрыгивая на ухабах. Страху поддавало затихающее, а то и совсем замирающее дыхание друга. Больше всего Кольцов боялся, что Ефим умрет в пути, не успеет довести до больницы, как тот скончается у него на руках.
Такого слова как «любовь» Данила стеснялся, не признавал и ни разу не говорил его вслух даже жене Марфе, хотя от избытка чувств к ней сердце то замирало, то трепетало, готовое выскочить наружу, непрошенная слезинка могла выкатиться из глаз. Но что называется любовью – ему было неведомо. Просто было хорошо, и с него достаточно. Какие могут быть слова? Хорошо – и всё тут!
Так же относился и детям: мог подолгу наблюдать за ними, умиляясь, а то позволял им вытворять с собой всё, что взбредёт в голову детворе, ему это было приятно, не тяжко, не отнимало душевных сил, а, напротив, придавало их.
И отношения с Ефимом лежали где-то в той же плоскости: сколько помнит себя, всегда рядом находился Фимка, всё у них было напополам. Настолько привязался к нему, что и себя не мыслил отдельно. Это была крепкая, настоящая мужская дружба, но ему было не важно, как