Воззвание
Воспой со мной, муза, все греческое, что будоражит воображение, услаждает чувства и возвышает жизнь смертных; пой о том, что есть на земле уже больше трех тысяч лет со времен еще прежде Гомера; о вещах, которые тогда были старыми, а сейчас стали новыми, – о вечных ценностях. Пожалуйста, муза, я же не слишком многого прошу.
Я не знаю, с чего я решила, что мне даются иностранные языки. В старших классах у меня были довольно посредственные успехи во французском, хотя мне ужасно хотелось учиться в Сорбонне, а не на берегах Кайахоги[1]. Когда я была классе в пятом, мой отец не разрешил мне изучать латынь. Монахини тщательнейшим образом отобрали нескольких учеников для занятий по субботам. Мне ужасно хотелось быть среди них, но папа отрезал: «Нет». Отец был прагматиком. День через два он работал в пожарном депо, а еще у него были золотые руки: он мог починить кровлю и водопроводные трубы, положить линолеум, был прекрасным плотником. Отец вырос во времена Великой депрессии, когда работы не хватало, поэтому уверенность в завтрашнем дне для него была превыше всего.
Когда я попросила разрешения изучать латынь, он погасил это пламя со всем профессионализмом пожарного. Был ли отец против женского образования? Да. Переживал ли, что я подпаду под влияние монахинь и уйду в монастырь, вместо того чтобы выйти замуж и осесть по соседству? Возможно. Прошла ли мимо него история о том, как отец Джона Мильтона, распознав в парне гения, нанял ему преподавателей греческого и латыни и тот занимался с младых ногтей? Очевидно. Напугал ли его мертвый язык? Да! Когда мой отец был подростком, он сменил три школы, потому что его отовсюду выгоняли. И тогда бабушка отправила его к своему брату в Онтарио: тот почти закончил иезуитскую семинарию, но в последнюю минуту вдруг передумал давать обет (как говорится, дал деру) и вернулся в Онтарио разводить свиней. Дядя Джим обучил отца некоторым вещам, а отец передал их нам, например как правильно кормить лошадь яблоком (на открытой ладони), а еще поведал нам миф о Сизифе. Боги приговорили его вкатывать в гору огромный камень, который потом скатывался, и ему приходилось начинать все сначала. Это звучало как весьма суровый жизненный урок. Интересно, а за что давали бы статуэтку в виде Сизифа? За всё новые и новые попытки, несмотря на поджидающую неудачу? За неугасающую надежду? Упорство в обычной жизни? Как бы то ни было, отец ассоциировал древние языки с наказанием: вечными муками Сизифа в Тартаре или временным изгнанием несовершеннолетнего правонарушителя в дом его предков по материнской линии в сельской глуши Онтарио. Именно поэтому, когда монахини пригласили меня в свой субботний клуб любителей латыни, он сказал: «Ни за что». И я упустила свой первый шанс выучить латинский в том возрасте, когда мозг еще впитывал все как губка.
В колледже я еще год изучала французский, а потом бросила. На предпоследнем курсе я занялась лингвистикой и снова загорелась желанием выучить латынь. Приближался выпускной, нужно было решать, что делать дальше. И тут я вдруг поняла, что все четыре года, потраченные на гуманитарные науки, были восхитительным абсурдом, узаконенным побегом из реальной жизни, побегом от Ричарда Никсона и войны во Вьетнаме, откладыванием карьеры и нежеланием брать на себя ответственность. Я собиралась изучать латынь, мертвый язык, просто ради ее непрактичности. Я хотела познать всю прелесть жизни законченного ботаника. Но мой профессор лингвистики Уитни Болтон меня отговорил. «Латынь, – сказал он, – сгодится только для того, чтобы лучше понять английский язык». Я даже не подумала спросить у него, а что тут такого (не забывайте, многие лингвисты считают, что в нас с рождения «прошито» умение усваивать язык, то есть мне не нужна латынь, чтобы говорить по-английски). Профессор Болтон, который мне нравился (у него были круглая голова и короткая стрижка, как у Энтони Хопкинса в роли Ричарда Львиное Сердце в фильме «Лев зимой»), сказал, что лучше изучать живой язык, на котором я смогу общаться во время путешествий. (Откуда он узнал, что я хотела путешествовать?) А на латыни говорят только в Ватикане. Так что я утолила жажду знаний, взяв годовой курс немецкого. С тех пор я много где путешествовала, но только не по Германии, хотя Октоберфест наверняка развязал бы мне язык. Впрочем, немецкий и правда помог мне лучше понять английский.
Моя страсть к мертвым языкам дремала примерно до 1982 года нашей эры. К тому моменту я уже около четырех лет работала в «Нью-йоркере» и с усердием осваивала принятые там правила, чтобы стать выпускающим редактором. Я прошла долгий путь, дослужившись до сотрудника отдела внесения правок, где смогла увидеть, чем занимаются другие, и изучить разные редакторские привычки и навыки. Отдел внесения правок, который теперь уже давно заменен текстовым редактором Word, тогда можно было описать как печень редакции «Нью-йоркера». Правки, словно вещества в организме человека, поступали в него на обработку отовсюду: от редактора текста, его автора и главного редактора (тогда это был Уильям Шон), от Элеанор Гулд, знаменитого грамматиста «Нью-йоркера», от корректоров, отдела проверки фактов и адвоката, работающего с исками по клевете,