«Кровь… – подумал Роман и прошептал: – Кровь.»
Он вдруг явственно представил себе худые руки Христа, пригвожденные к кресту, и содрогнулся от привычного, сотни раз испытанного переживания. Оно проснулось в нем в юношеском возрасте, когда история Иисуса Назарянина перестала быть простой книжной историей и вошла в юную душу Романа огненным стержнем веры. И как часто бывает в юности, он уверовал сразу, уверовал бесповоротно и сильно, обретя на всю жизнь тот прочный неколышимый фундамент, позволяющий по-настоящему верующим людям жить без страха и упрека. Именно так и жил Роман. Вера дала ему некое новое небо – огромное и бесконечное, на фоне которого проплывали облаками различной конфигурации все душевные порывы Романа; здесь были любовь и ненависть, радость и надежда, грусть и печаль, горе и, наконец, сомнения. Здесь было все, но ничто из всего этого не могло уже затуманить ту беспредельную синеву, раскинувшуюся в душе Романа от края и до края…
Роман любил Христа как Бога, но как человека он переживал Его. Это было сложное невыразимое чувство, целиком охватывающее Романа и заставляющее его отождествляться с Иисусом, ощущая все движения Иисусовой души. Роман все пропускал через свою душу – Нагорную проповедь, исцеление прокаженного, моление о Чаше. Во всех случаях душа его трепетала радостью, и он явственно понимал, что такое быть в Духе.
И только слова «распят же за ны при Понтийстем Пилате» давали волю боли и отчаянию. Роман понимал, что распятие – поистине самая страшная казнь для человека: подвешенный между небом и землей, оторванный от людей и от Бога, он умирает, чувствуя страшное сиротство и физические страдания. Только смерть способна избавить его от мук. И все существо Романа содрогалось, чувствуя, как широкие четырехгранные гвозди намертво входят в его ладони…
Остаток вечера Роман провел у себя в комнате, куря и прохаживаясь по скрипучему полу. Солнце зашло, миновали голубоватые весенние сумерки, из окна потянуло холодом, наступила пасхальная ночь.
Роман почувствовал, что озяб, сунул папиросу в переполненную окурками пепельницу и, подойдя к окну, стал закрывать его. В этот момент старый сорокапудовый колокол крутояровской колокольни протяжным басом возвестил на всю округу, что пора идти к заутрене. Вслед за этим внизу послышались женские голоса. Роман принялся собираться. Переменив рубашку, он облачился во все тот же серый костюм с жилеткой, повязал сдержанного голубого тона галстук и спустился вниз.
Там в прихожей Лидия Константиновна и кухарка Аксинья громко помогали Антону Петровичу влезть в синее осеннее пальто, а он, кряхтя и двигаясь своим грузным телом наподобие тюленя, бормотал ругательства в адрес далекого портного, подложившего, по его мнению, слишком много ваты в подстежку рукавов.
– Чтоб тебя собаки сожрали… чтоб тебе… ни дна ни покрышки… – бормотал Антон Петрович.
– Антоша! Антоша! – укоризненно качала головой Лидия