Есть его блестящая и поучительная тирада в адрес Ромена Роллана, одного из социально ангажированных писателей того времени, которая ярко доказывает, что книга не вещь, не истина под переплетом, а нечто совсем другое. Мы тогда и в жизни совсем ничего не понимаем, если профессия наша является писанием книг уровня Роллана, а история показывает, что он не понимал ровным счетом ничего из того, что происходило в Европе в двадцатых – тридцатых годах. Это как раз печальный случай ангажированности, когда мы идем к другим с воспаленной, пустой головой – не разобравшись с собой, ты идешь разбираться, как жить другим.
Так вот, Пруст относится к той литературе XX века, которую я назвал бы серьезной литературой, исходя из того отношения к тексту, о котором я говорил, то есть не о таком, что является способом выражения для готовой мысли, для готового «Я», для готовой истины, а, наоборот, тем, что должно стать посредством его. Он фактически утверждал, что, только когда я пишу, я сам узнаю, что я думал и что я испытывал. Поэтому ход его мысли и можно завершить известным афоризмом Малларме: поэмы не пишутся идеями, поэмы пишутся словами. Но под «словами» нужно, конечно, иметь в виду тексты в том смысле, в каком я говорил.
Борхес – один из блестящих писателей XX века – говорил в этой связи, что поэзия всегда таинственна, потому что никогда не знаешь, что тебе в конце концов удалось написать. Это означает для литературной критики простую вещь, что в каком-то смысле читатель, то есть потребитель, и писатель уравнены в отношении к тексту, то есть писатель так же «не понимает» свой текст и так же должен расшифровывать и интерпретировать его, как и читатель. Писатель – такой же человек, как и мы с вами, но только с определенным опытом.
Следовательно, если, например, критики что-то говорят о Достоевском, они прежде всего должны запретить себе посылку, состоящую в том, что Достоевский существует. Все эти люди думают, что Достоевский существует – и как таковой чему-то учит, куда-то ведет, на чью-то сторону становится (как готовая завершенная ценность, носитель-благодетель), делится и защищает (спасибо ему, родному, что «униженных сих» заметил, а мог бы и… зарезать), имея учение (но если его эксплицировать в виде системы, получится неудобоваримая глупость), является «властителем дум» или, наоборот, опять же в качестве такового сбивает с толку, заманивает в лоно ложного взгляда, отклоняет куда-то, в реакцию, и даже настолько может отклониться, что предастся чистому «искусству для искусства»… и пошла писать губерния! Поэтому неизбежно в разных вариантах – социально-нравственная ли литература или же «искусство для искусства» – не происходит выделение литературного факта как такового или литературного эффекта (хотя на глазах у всех Достоевский откровенно действовал на себя и проходил опыт, испытание![8]). Имеет место или фетишистская, магическая социологизация и морализация, или столь же фетишистский