Без особой периодичности Аннушка поарывала в общаговскую подушку, – да и кто не поарывал, положа – у кого что есть – на сердце, в общаговскую подушку? Очень тошно Аннушке приходилось временами, но так, как ОНИ – бабы тульские, рязанские, смоленские или северные, она не могла, а если и чутъ-чутъ могла – то лишь по какой-то стадной ошибке или от безысходности, а скорее, от бездыханное™. Как-то раз она устало сказала Нинке, будто считает ниже своего достоинства сидеть в баре и «цеплять разнокалиберных щук, способных решить ее многочисленные мат/жил проблемз». Нинка ни с того ни с сего окрысилась: «Ты, значит, считаешь, НИЖЕ. А мы все, значит, тогда кто? Мы-то не считаем, что НИЖЕ! – она казалась задетой за живое. – Ну, ты сказала, блин… Ниже… Ты-то сама из себя что представляешь? Подумаешь, Набокова она читает! Этот Набоков тебя в Москве пропишет, да? Читай – читай. Папа с мамой научили? Умница!»
В универе Аннушку в общем-то любили, но если и не считали за белую ворону, то за черную не принимали также. Скорее, в ней видели крашеную, чужую среди своих. Аннушка не стремилась специально выделяться из среды однокурсниц, как это часто произвольно случалось у провинциальных барышень иди непроизвольно – у мампаповских столичных штучек, через одну замурованных в золотое, и напоминающих от этого обилия блесток довольно безвкусное елочное украшение. Инакость произрастала у Аннушки изнутри, сама собою, как «люблю» – любимому, и Нинка, связавшаяся тем временем с «черным человеком», торговавшим фруктами на Черемушкинском рынке, доставала ее: «Интеллигентка бесплатная! Я вот пойду щас к Саидову, он мне денег даст. И фруктов. И шампанского купит. А тебе кто денег даст? Ты чьи фрукты жрать будешь? Набокова?»
Аннушку впервые в жизни попрекнули куском. Это она-то – ОНА, КОТОРАЯ… – это был легкий