Лицо детины искажено в свирепой гримасе, в глазах плещется безумие, изо рта вытекает длинная полоска слюны.
Колено, обтянутое синей тканью штанов упирается мне в живот, огромная волосатая ручища фиксирует запястья над головой, и последнее, что я вижу – кухонный нож. На его поверхности отражается мутный белёсый свет, и боль… Страшная, безумная, безграничная боль. Я кричу, уже погрузившись во тьму, чувствую, как по лицу бегут струйки чего-то горячего и солёного, затекают в открытый рот, и язык ощущает привкус металла.
– Дыши! Всё нормально, мы сейчас в лесу, а тебе просто приснилась какая-то пакость.
Голос спокойный, но твёрдый вырывает меня в реальность. Кольцо рук сжимает крепко, дыхание щекочет висок. Пляшет весёлый костёр, отбрасывая блики на поверхность сосновых стволов. Над головой, подобно гигантской вороне, раскинула крылья ночь. Пахнет смолой, палой листвой, дымом и грейпфрутом.
– Пей, – мне протягивают железную кружку с чаем.
Зубы стучат о край, я глотаю терпкую жидкость, невольно прислушиваясь к ударам собственного сердца. Все спят. Никто не проснулся, разбуженный моими криками, и это немного успокаивает.
– Я пойму, если ты откажешься рассказать мне о своём сне. Но если ты, всё же, захочешь это сделать, буду тебе очень признателен.
Как отказать этому голосу, этой горячей, огромной ладони, сжимающей мои дрожащие пальцы? И я говорила. О маленькой однушке, де я жила с родителями, о нашем городке, о том, как мы с Юлькой собирали бутылки, сдавали их в магазин с большими, во всю стену, стеклянными окнами, а на вырученные деньги покупали жвачки. О красной двери в Юлькином подъезде, о, напавшем на меня, наркомане, о раздавленных горем родителях, о больницах и операциях. О поездке в Москву и долгом ожидании профессора, о маминых попытках всучить ему несколько бутылок водки и отрез шёлковой ткани, лишь бы тот взял меня на операцию побыстрее. О том, как дары были безжалостно отправлены в огромную мусорную корзину. О том, как мать, оставив меня слепую и голодную больничном вестибюле, куда-то надолго ушла, моём долгом и мучительном ожидании. О том, как мать вернулась, но уже более уверенная, твёрдая, не такая нервная, о их тихом разговоре с профессором, шуршании купюр и больничной палате. О том, как меня тошнило после наркоза, о повязке на глазах, от которой чесались веки. О торжественном снятии повязки и моём разочаровании, ведь я смогла увидеть лишь размытые разноцветные пятна и неясные очертания. Мой мир, когда-то яркий и чёткий, потом – непроглядно-чёрный, стал мутным и расплывчатым, словно я глядела сквозь замороженное стекло.
О том, как врач сообщил, что сделал всё, что мог. О слезах матери, о её навязчивых страхах за меня и мою безопасность, о неприязни и какой-то детской обиде отца, об одиночестве и упорном изучении шрифта Брайля.
– Ты чувствуешь себя виноватой перед родителями, я правильно тебя понял?– спросил Давид Львович, после того, как я окончила свой рассказ.
– Да, – пришлось признаться мне. – Виноватой и обязанной.
Чёрт,