Тут послышались проклятые «Валькирии», вызвав у Кокотова настоящий прилив ярости. Вот именно так звереет записной меломан, если в Большом зале консерватории на коде Патетической симфонии в кармане у смущенного соседа, который к тому же хлопал, как лох, между частями, мобильная сволочь заверещит вдруг «Мурку». Однако, нисколько не смущаясь, Жарынин вынул трубку из кармана и откинул черепаховую крышечку:
– Ах, это все-таки ты?! Не-ет, крысюнчик, я уже в Токио. Теперь только через две недели… Целую твой бессовестный ротик! – Закончив разговор, режиссер как ни в чем не бывало продолжил: – «…Последнее заветное место его грибных угодий – огромное поваленное обомшелое дерево, в эту пору обсыпанное мясистыми опятами. Однако сегодня Львову не везет: наполовину вросший в землю ствол покрыт бесчисленными ножками, оставшимися от срезанных шляпок, культи завялились на кончиках и стали похожи на бородавчатую шкуру допотопного чудовища. Но наш герой горюет недолго, смотрит вверх – там, на высоте трех метров, на березе растут большие, белесые от спорового порошка опята. Он срезает длинную лещину, очищает от тонких веточек, чтобы получилось как бы удилище, и, размахнувшись, со свистом, ловко, в несколько ударов сбивает эти высокоствольные грибы. Корзина почти полна, и можно возвращаться. Но Львов почему-то идет дальше. Прошагав с километр, он оказывается у серого бетонного забора, украшенного кое-где любовными признаниями, а также, понятно, нехорошими надписями. Некоторые секции от старости выпали из общего ряда и лежали тут же, покрытые зеленым лишаем. За оградой был старенький, заброшенный пионерский лагерь. Деревянные корпуса, похожие на бараки, выкрашенные когда-то в веселенький желтый цвет, сиротливо стояли под почерневшими, провалившимися кое-где шиферными крышами. Окна пустовали: рамы давно уже выломали для близлежащего садово-огородного строительства…»
В этом месте Кокотов кашлянул, ожидая похвалы за то, как он изящно перевел повествование из настоящего в прошедшее время, подчеркивая