Пришлось директрисе давать немедленный отпор столь махрово-поповскому прочтению пушкинского шедевра: цитировать атеистические высказывания Александра Сергеевича, глухо намекать на «Гаврилиаду», красочно описывать духоту и маету реакционного царского режима, в общем, изо всех сил стараться вернуть заблудшую душу в лоно единственно верного диалектически-материалистического учения. Очень пригодились Арпик Никаноровне и сведения из истории религии, почерпнутые ею в свое время от деда-епископа. В частности, факт позднего включения в канонический текст Евангелий (да и то лишь под бешеным нажимом мракобесных монахов) так называемого Апокалипсиса, который по сути своей является ничем иным, как литературным памятником антиримской пропаганды. Вот!
Ну, вот или не вот, Брамфатуров, слава Богу, спорить не стал. Лишь с иронией заметил, что некоторые экзегеты относят факт позднего включения в текст Евангелий Откровений Иоанна Богослова на счет Провидения, которое якобы всячески препятствовало его ранней канонизации по причине глубоких сомнений в композиционной компетентности канонизаторов. Дескать, в противном случае эти Откровения могли оказаться как посреди Деяний, так и посреди Посланий, что непоправимо исказило бы Божественную архитектонику Нового Завета. Не ожидавшая подобной покладистости директриса, хотела было ограничиться взятием торжественной клятвы «никогда впредь и больше ни за что», да вовремя вспомнила о других классиках, также не избегших вопиющих умствований того же недоросля. О Лермонтове вспомнила. О Михаиле, об Юрьевиче. В частности, о его лирическом герое, которому было «И скучно, и грустно и некому руку подать в минуту душевной невзгоды», и так далее, вплоть до скорбного финала с его горькой констатацией жизни как пустой и глупой шутки, каковую, конечно же, следовало трактовать не расширительно – ибо жизнь сама по себе для поэта прекрасна, – но исключительно в применении к той отвратительной форме, что сложилась в 30-е годы прошлого века в николаевской России. Что, кроме идейной связи этого стихотворения с программной «Думой», и восхищения простотой выражения да естественностью и свободой стиха, мог вызвать