– Моя песня спета… – горько повторяла она.
– Полно, Маня, полно, голубка, в тебе столько еще сил, ты поправишься там, вот увидишь, – убеждал папа.
– Мам, ты так же говорила в Москве, когда мы ехали в Нерви… – говорила Маруся, – а как быстро поправилась!
– До лета недолго, а летом мы с детьми приедем к тебе и будем вместе гулять, – ободрял папа.
Мама, которую пожирала температура, печально кивала. Она знала медицину, понимала тяжесть случившегося. Ей не хотелось нас огорчать.
Я не помню ни прощания с мамой, ни папиного отъезда в Россию. Почему так? Какой-то туман лежит на тех днях. Помню только частые мамины открытки с видами Чернолесья, с описанием санаторного дня, со скупыми сообщениями, что жар все держится, с нежными расспросами о нашей изменившейся жизни.
Глава 5
Конец зимы во Фрейбурге. Новые подруги. Лазарет
В пансионских днях – событие: живет в интернате милая, немного озорная, умная Гретхен Фехнер, и мы обе – Маруся и я – дружим с ней. Ей на год больше, чем мне, на год меньше, чем Марусе. В ее зеленоватых глазах огонек лукавства – приятного, дружеского. Волосы в две светлых косы, маленькие пухлые губы. Она, как и мы, читала много книг, у нее ученый отец – только строгий. Она с жадностью слушает о Москве, нашем доме, о папе, Тьо, Лёре, Андрюше, о нервийских друзьях, о пансионе Лаказ. Она все понимает, и жизнь наша с ней стала теплей, интимней. Она не терпит Гретхен Третчлер, насмешничает. Гретхен Фехнер умеет хранить тайны. И умеет любить. У нас трех – жаркая, веселая дружба, в ней оттенок некоего бунтарства. В церкви, куда мы ходим по воскресеньям, мы откровенно скучаем.
Маруся первая, за ней я заболели свинкой. По-немецки особенно противно звучит слово «мумс». Крайняя заразность этой болезни – недели на две – разлучила нас с подругами, уведя из дортуара в школьный лазарет, куда к нам приходили только врачи и девушка-горничная, принося еду. Маруся начала выздоравливать, я же еще томилась в плену жара и сильных болей, металась, иногда плакала – и Маруся теперь не насмешничала, явно жалела меня. Это меня грело. Только что выйдя из мучений этой противной болезни, она понимала, что не малодушие вызывает мой плач. После голодания из-за тяжкой боли горла при глотании на смену пришел настоящий голод – выздоровление. Обед и ужин мы – пожирали. Как ценился каждый кусочек хлеба! Он был как пирожное. Мы еле доживали до завтрака. Мечта о еде полнила день. Даже в постелях, друг напротив друга, мы наслаждались воспоминанием о крутых яйцах (утром нам приносили по одному – но всмятку), холодных дорожных тарусских котлетах, филипповских пирожках с капустой, нервийских золотых рыбках, вторично жаренных на костре, булочках с маслом и ветчиной.
Большая светлая комната, тишина. Томительно тянется день. (В лазарете полагались