«Вот питиньё матери досталось! Редька пополам с хреном!»
Я не оправдывался. Любые слова не смогли бы вернуть мои единственные ботинки.
Мы отрыли во дворе щель. И когда появлялись самолеты над нашими домами, первым туда – на четвереньках – успевал заползти Савелий Кузьмич. За ним, неизменно беря только шкатулку с моими детскими фотографиями, шла мама. Правда, она торопила и меня. Но я, после первой серьезной бомбежки, выпендривался, разыгрывая из себя героя. То залазил на крышу и оттуда громко считал, сколько налетело самолетов, то выходил за ворота и снимал с дерева нашего кота Ваську, который – по глупости – норовил залезть повыше, чтобы укрыться от опасности. А что бомбежка – страшное дело – он, видимо, понимал. Норма же всюду – только, правда, что не лазила на «сударец», – так звал Савелий Кузьмич клен, что рос под его и нашими окнами, – следовала за мной. Когда прилетали самолеты, шерсть у нее на загривке вставала дыбом и уши так навостривались, что, казалось, о них можно было порезать руку.
Однако выпендривание мое имело, если так можно выразиться, научно-стратегическую основу. От бывалых бойцов я знал: бомба, брошенная над тобой, не твоя. Бойся недолета. Говорят, ту, что должна угодить в тебя, даже не слышно. А воют – чужие.
В щели Савелий Кузьмич повесил икону и всякий раз, когда налетали самолеты, косо крестился, бубня примерно такие слова:
«Пронеси их, так твою мать! Помилуй мя, холуй чертов!»
Я так и не мог понять, кому – по его разумению – служил Бог во время войны.
В наш двор бомба не попала, а в сад Савелию Кузьмичу угодило целых две. Одна разворотила большую, изъеденную дуплами яблоню, которую он столько раз счинался спилить на дрова. Даже запилок несколько было видно. Вторая влетела в весной обвалившийся погреб и, собственно, только углубила яму. А вот у Купы не только дом сгорел, но и бабку на «плетень сушить повесили», – как злорадно хихикнул Савелий Кузьмич. Не ладили они с Авдотьевной всю жизнь. И вроде не близкими соседями были, поди ж, нашли, на какой почве невзлюбить друг друга. Она звала его «меченым», видно, за те самые родинки на лице, которые я там и не мог посчитать. А он ее величал «зябушка». Что это за слово – никто не знал. И вроде бы на лягушку похоже, и от зябкости в нем есть что-то. Ходили слухи, в молодости Савелий силком ее взять пытался.
Авдотьевну действительно шматануло об стену и кинуло на плетень. На нашей улице, а может, и во всем городе плетень был только у Купцовых.
Мишкину бабушку похоронили в саду, под закоржавившимися листвой вишнями, под которыми до войны мы спали с Мишкой на высоком – с грядушками – топчане.
К смерти людей Савелий Кузьмич всегда относился с ехидцей, что ли. Газету начинал читать с некролога или объявления о смерти. Прочтет, бывало, что кто-то, скажем, упокоился на шестьдесят втором году жизни, скажет:
«А что же ты хотел, милок? Хватит. И так, небось, столько зловредства совершил, что другим бы на два века хватило».
А