– Вспомни, с какой остервенелостью на меня бросалась «передовая» критика! Она обвиняла меня в том, что я гляжу на жизнь слишком неоптимистично, будто изображаю народ исключительно черными красками. А ведь вся эта критика, как и бо́льшая часть российской интеллигенции, вскормлена и вспоена той самой литературой, которая уже лет сто позорит все классы. Ей, этой «обличительной» литературе, не по нраву попы-пьяницы, кулаки-мироеды, мещане с геранью на подоконниках, взяточники полицейские, помещики-кровопийцы, дворяне-узурпаторы. Зато они себя величают «глашатаями свободы», «борцами за народное счастье». Под народом они, конечно, разумеют горьковских босяков, челкашей различных мастей. Эти челкаши им ижицу еще пропишут!
Бунин поднялся, по-горьковски ссутулился, поплевал на пальцы и как бы погладил усы. Потом, высоко взмахнув руками, окая, прогудел в нос:
– «Чайки стонут перед бурей, – стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей… Синим пламенем пылают стаи туч над бездной моря. Море ловит стрелы молний и в своей пучине гасит. Буря! Скоро грянет буря!» Дождались бури. Сам Алексей Максимович спокойно отсидится в Сорренто, а под нож пойдут все эти психопатки и бездельники, восторженно ему рукоплескавшие. Сколько же дураков на свете! И резать их будут эти самые челкаши, которыми они восхищались.
Вера, молча подливавшая чай, произнесла:
– Ведь с какой страстной убежденностью, с какими жертвами все эти фигнеры, брешковские, савинковы стремились к своей цели! Вдруг они знают нечто, чего мы не понимаем?
– Сумасшедшие и преступники всегда действуют с полной убежденностью в своей правоте, – заключил извечный спор интеллигентов Иван Алексеевич. – Жизнь покажет, чего стоят их жертвы.
Жизнь действительно скоро показала.
Кто пьет пиво…
Двадцать третье июля, раннее утро. Сон одного из большевистских вождей – Троцкого – был нарушен голосами во дворе. Громадный сторожевой пес зашелся в злобном лае.
Лев Давидович выскочил из-под одеяла в длиннющей в цветочек ночной рубахе, торопливо засеменил босыми ногами к окошку. В этот момент дверь без стука распахнулась и влетела задыхающаяся служанка:
– Там… с ружьями…
Троцкий осторожно выглянул, бледнея от страха. Он понял: бежать нельзя, дом оцеплен. Хрипло выдавил:
– Открой.
И тут же заметался по комнате, со стоном приговаривая: «Все ли сжег, не забыл ли что?..» Газеты постоянно указывали на большевиков как на германских шпионов, приводили соответствующие документы и доказательства. Последние дни Троцкий и его «партайгеноссе» жили ожиданием ареста. Уничтожили весь компромат. Однако сейчас Троцкий не мог совладать с собой: дрожали сухонькие ручки, пересохло в горле. По деревянной лестнице дробно застучали сапоги.
Начался обыск.
Начальник петроградской контрразведки