Пуссен посмотрел с беспокойным любопытством то на старца, то на Порбуса. Он подошел к последнему, вероятно, намереваясь спросить имя хозяина дома, но художник с таинственным видом приложил палец к устам, и юноша, живо заинтересованный, промолчал, надеясь рано или поздно по каким-нибудь случайно оброненным словам угадать имя хозяина, несомненно человека богатого и блещущего талантами, о чем достаточно свидетельствовали и уважение, проявляемое к нему Порбусом, и те чудесные произведения, какими была заполнена комната.
Увидев на темной дубовой панели великолепный портрет женщины, Пуссен воскликнул:
– Какой прекрасный Джорджоне!
– Нет, – возразил старик. – Перед вами одна из ранних моих вещиц.
– Господи, значит, я в гостях у самого бога живописи! – сказал простодушно Пуссен.
Старец улыбнулся, как человек, давно свыкшийся с подобного рода похвалами.
– Френхофер, учитель мой, – сказал Порбус, – не уступите ли вы мне немного вашего доброго рейнского?
– Две бочки, – ответил старик, – одну в награду за то удовольствие, какое я получил утром от твоей красивой грешницы, а другую – в знак дружбы.
– Ах, если бы не постоянные мои болезни, – продолжал Порбус, – и если бы вы разрешили мне взглянуть на вашу «Прекрасную Нуазезу», я создал бы тогда произведение высокое, большое, проникновенное и фигуры написал бы в человеческий рост.
– Показать мою работу? – воскликнул в сильном волнении старик. – Нет-нет! Я еще должен завершить ее. Вчера под вечер я думал, что закончил свою «Нуазезу». Ее глаза мне казались влажными, а тело одушевленным. Косы ее извивались. Она дышала! Хотя мною найден способ изображать на плоском полотне выпуклости и округлости натуры, но сегодня утром, при свете, я понял свою ошибку. Ах, чтобы добиться окончательного успеха, я изучил основательно великих мастеров колорита, разобрал, рассмотрел слой за слоем картины самого Тициана, короля света. Я так же, как этот величайший художник, наносил первоначальный рисунок лица светлыми и жирными мазками, потому что тень – только случайность, запомни это, мой мальчик. Затем я вернулся к своему труду и при помощи полутеней и прозрачных тонов, которые понемногу сгущал, передал тени, вплоть до черных, до самых глубоких, – ведь у заурядных художников натура в тех местах, где на нее падает тень, словно состоит из иного, чем в местах освещенных, вещества, – это дерево, бронза – все, что угодно, только не затененное тело. Чувствуется, что, если бы фигуры изменили свое положение, затененные места не выступили бы, не осветились бы. Я избег этой ошибки, в которую впадали многие из знаменитых художников, и у меня под самой густой тенью чувствуется настоящая белизна. Я не вырисовывал фигуру резкими