Для солдата Ермакова «туей сказкой» жестокой стала Великая Отечественная война.
Спустя много лет после войны Иван Михайлович написал по случаю:
«…Он лежал у меня в уголке вещмешка, разъединственный мой сухарь из НЗ, из солдатского неприкосновенного запаса.
Помню, рыженький-рыженький был… Табачинки, помню, на нем.
Я был голоден много часов, помню, сьел его неразмоченным.
А наутро была контратака врага.
И я высек наутро оружием моим синюю искру из подвзошно нацеленной вражеской стали, и приподнял чуть-чуть на штыке от земли я врага моего и одолел».
Сколько ж боли вбирали в себя раскаленные, как жаркая кузнечная поковка, слова Ивана Михайловича, когда писал он о восемнадцатилетних бойцах-сибиряках: «Сержанты лишь до полудня звались сержантами. После полудня те немногие, кто не стал еще мертвым телом, звались уже пленными. По фляжке воды на войне не успели выпить…» Золотых высот древнерусского эпоса достигало его Слово о них: «…За тремя рядами колючей проволоки, за собачьими кликами, за голодными студеными лесами восходит кровавое русское солнышко. По утрам, случалось, видели они его. Там Родина. Снились радуги. Далеки, далеки, высоки и чисты безмятежные радуги детства. Отпылали они, откудесили… Вне закона, вне Родины. Безымянная серая нежить с номером на груди…» А сколько их, пахарей сибирских, бесценными зернами нашей Победы пали под огненный лемех войны…
Один из сибирских его боевых друзей байкалец из Больших Котов Алеша-Добрыныч, как его звали, с соломенно-золотистыми вихрами, умирал на глазах Ермакова. Он приподнял голову на мгновение (хоть на полмолодца – да превыше беды) и прошептал воспаленными, в сукровице губами, принимая смерть праведную: «Хочу побыть птицею, Ваня, пролететь над Россией и покружить