– А то нет? – сказала она. – Хотя знаете, какую картину хотела бы я увидеть теперь, после нашего разговора на берегу?
– Какую? – спросил я, приподняв брови и снова подмигнув Шлезингеру.
– Чтобы на ней внизу были земля и трава.
– Коричневое с зеленым? – предположил я.
– Прекрасно, – сказала она. – А вверху небо.
– Голубое, – уточняю.
– Может, и с облаками, – сказала она.
– Легко дорисовать, – сказал я.
– А на земле, под небом…
– Утка? – перебил я. – Или шарманщик с обезьянкой? Или там матрос с барышней на садовой скамейке?
– Не утка, и никакой не шарманщик с обезьянкой, и не матрос с барышней, – сказала она. – На земле масса трупов пораскидано в самых разных позах. Прямо перед нами прелестное лицо девушки лет так шестнадцати-семнадцати. Она придавлена трупом убитого мужчины, но жива и уставилась в открытый рот мертвой старухи, лицо которой совсем рядом, в нескольких дюймах. А из этого беззубого рта вываливаются бриллианты, изумруды и рубины.
Наступила тишина. Потом она говорит:
– На такой картине можно новую религию построить, и притом очень нужную. – И кивнула в сторону Поллока.
– А вот эта картина годится только для рекламы пилюль каких-нибудь от похмелья или, не знаю, от морской болезни.
Шлезингер спросил, что привело ее в Хемптон, ведь она же никого здесь не знает. Надеялась, говорит, обрести тут покой, от тревог отвлечься, полностью сосредоточиться на биографии мужа, нейрохирурга из Балтимора, которую сейчас пишет.
Шлезингер приосанился: он ведь писатель, одиннадцать романов опубликовал, – и как профессионал принялся опекать дилетантку.
– Каждый считает, что может стать писателем, – сказал он с легкой иронией.
– Попытка – не преступление, – отпарировала она.
– Преступление – думать, что это легко, – гнет он свое. – Но если всерьез подойти, быстро выясняется, что труднее занятия нет.
– Особенно когда вам абсолютно нечего сказать, – возразила она. – Может, оттого-то и считается, что писать так трудно? Если человек умеет составлять предложения да пользоваться словарем, может, вся трудность в том одном, что ничего-то он толком не знает и ничего-то его не волнует?
Тут Шлезингер позаимствовал строчку из Трумена Капоте, писателя, который умер пять лет тому назад, – у него был дом всего в пяти милях к западу отсюда.
– А не спутали ли вы пишущую машинку с пером писателя?
Она мгновенно опознала источник его остроумия:
– Трумен Капоте, – говорит.
Шлезингер элегантно прикрылся.
– Как знает каждый, – сказал он.
– Лицо у вас доброе, а не то бы заподозрила, что вы меня разыгрываете.
Но послушайте-ка, что она рассказала мне сегодня утром за завтраком. Только