Поезд замедляет ход, на миг замирает у какой-то игрушечной европейской станции, пусто и отрешенно обозначившейся в этот предрассветный час.
Сидящая рядом девушка с нежным еврейским профилем и мягкой украинской речью всматривается в окно с печалью и надеждой.
Беженка-неженка.
Но не подносят на станции бабы соленые огурчики из Нежина. Поезд трогается. Сухой, фиолетово-солнечный Крым – на пути к Риму. Крым, Рим и медные трубы. Скорее – трубы каменные: тоннели. Они наступают как внезапная глухота или звон в ушах. Альпийские высоты холодят рассветной снежной белизной. Ощущение родственности с ними приходит Кону спасением от назойливо обступающей тесноты спутников по вагону, жизненной хватке которых можно позавидовать: стоит им зацепиться за любой угол, полку, вагонный косяк, тут же начинают ткать паутину, в которую жаждут уловить хотя бы толику покинутого ими уюта, и само это стремление мгновенно позволяет иностранцу отличить в них беженцев, спасающихся неизвестно от чего и едущих неизвестно куда.
Москвичи подчеркнуто растягивают слова, огораживая себя столичным говорком, ленинградцы держатся так, словно классическая безупречность северной Пальмиры является их личным наследственным достоянием и очередной заставивший их непроизвольно сжаться в темноте тоннель – всего лишь тоннель невского канала у Исаакия, водяная подзорная труба, в которой, приближаясь и ширясь, встает Питер.
Одесситы шумны и деловиты: женщины – усаты, мужчины – носаты.
Много картавого говора.
Гнусавое бормотание под нос: "Евреи, евреи, кругом одни евреи…"
Кон ощущает себя частицей этого людского скопища, начисто лишенного умения вольно привыкать к пространству: оно обозначается страхом ограничения, болезнью непрописки, околышем приближающегося милиционера, заголовком из вызывающей тошноту газеты – "Граница на замке".
А тут – в мягкой размытости рассвета – замки на вершинах Тосканы, гнезда легенд: красно-бурый цвет древнего геральдического камня; наливающееся крепостью синевы небо; нежнокупоросная зелень виноградных лоз; средневековые стены сказок Гофмана, погруженные в меланхолический свет Леонардо.
Спасительная нерасчлененность пространства, как холодный компресс к пылающему лбу: иначе как выдержать внезапную панораму Флоренции, подсеченную не кистью, а плоскими водами Арно, и неожиданно вернувшееся прошлое, которое в миг отъезда, казалось, было стерто одним махом.
Что это? Ощущение приближающегося конца или нового начала?
Рим.
Паутина рельсов. Покачиваясь на семи холмах, всасывает он поезд вокзалом Термини, выщелкивает пассажиров из вагонных стручков, и пошла перевариваться мелочь, не дающая насыщения, в переплетениях улиц и переулков. Уже три тысячелетия переварено: руины красного кирпича и серого, как окаменевший кал, травертина, обрачиваются Форумом и термами Каракаллы.
Кон ощущает все симптомы болезни, называемой "сонным параличом": спит с открытыми глазами, видит и четко сознает все, что происходит вокруг, но ни говорить, ни двигаться не может, парализованный внезапной и чрезмерной дозой досознательной памяти, – а ведь всего лишь легкий укол – Колизей.
2
Схваченного сонным параличом, почти пронесут Кона, как и свои чемоданы, случайные его спутники мимо берниниевского фонтана "Тритон" и тут же нырнут в какой-то замусоренный переулок по Виа Тритоне, и он очнется в каком-то допотопном пансионе со страшным сердцебиением.
Но что могло вызвать это непрекращающееся сердцебиение, хотя он уже наглотался тайком таблеток тазепама и валерианы?
Сосед ли по комнате, лежащий ничком на своей кровати, распятие в изголовье, олеографически-склепный дух католичества, не выветриваемый из этой малой пансионной комнатки, мышиная скученность и потертая роскошь вестибюля с малиновым бархатом дряхлых кресел и старческим пигментом большого зеркала, белой, из прошлого века, входной дверью, защелкиваемой на вышедший из моды замок, запыленные складки и фестончики портьер, замерший между этажами лифт в замысловато-ажурном корсете железной шахты? Быть может, странный, идущий из-под пола гул? Стоило распахнуть окно, и влажный сентябрь вливался мертвой тишиной первой римской ночи, начисто смывая гул.
Стоило его снова закрыть, как гул возобновлялся, сосед, лица которого он так никогда и не увидит, лежал ничком, сердцебиение усиливалось.
Или, быть может, самой естественной реакцией на великие руины великого