Наверно, Маруся не сопротивлялась. Она едва ли что-либо соображала. Прошел час, второй, третий. Мы почти не разговаривали. Думаю, она была потрясена. Я припадал губами к ее нежной розовой плоти, и мы проваливались в небытие, то есть в такое бытие, где реальностью было только тихое шуршание счастья. Время исчезло, пространство не имело значения. Я крепко обнимал ее, и мы оставались один на один с вечностью. Потом происходила серия вспышек, горизонт лучезарно взрывался и пропадал, истаивая в мягкой темноте, и мы медленно приходили в себя, отыскивая блестящими глазами опавшие лица друг друга. Странно: мне даже в голову не пришло говорить о любви. Не сомневаюсь, это было бы фальшью. Тут речь шла уже не о любви. И мне стало страшно.
Тело моей Маруси, ее движения, ее трепетное дыхание слились для меня в облик одной-единственной женщины. Казалось, у меня никого не было до нее. Ее запах, ее ритм, ее ласки были такими родными, что я не замечал их особенностей. Я только чувствовал, что мне всегда этого не хватало. Ее целомудрие, ее сдержанность, ее многообещающая неприступность переплавились в здоровую легкую страсть, возбуждавшую меня до самой бестелесности.
После того, как силы оставили нас, мы уснули, обвивая руками тела друг друга. Пробуждение было таким легким и радостным, что я почти физически ощутил боль, которая, по моим наблюдениям, всегда бывает равносильной эйфории. Мне всегда приходилось за все расплачиваться в жизни, и взлеты давно перестали радовать меня, ибо они определяли глубину падения. Вот она, каторга пятидесятилетнего: опыт портит все. Блаженство является предвкушением неизбежной расплаты, взлет воспринимается как высота падения. Как же идиотски устроена жизнь! Зачем же я так цеплялся за нее?
Утро было без раздумий отдано любви. Потом Марусе надо было идти.
Через три часа после ее ухода ко мне пришла боль. Настоящая боль в области сердца.
Куда могли развиваться наши отношения – трудно было сказать. Однако после этой ночи наши ведущие в тупик отношения окрасились в преступный цвет надежды. Помимо нашей