Ноздри у него раздулись, жилы на висках налились кровью, от всего лица его веяло гордостью и честолюбием.
– А тогда, Мария, – он поднял обе руки кверху, – я клянусь, что сдержу до йоты свое слово… Сколь щедро раскрылась красота твоя, столь же щедро разверзнется рука моя для тебя. Ты станешь первою среди наложниц моих – в резном из черного дерева ложе, украшенном золотыми листьями, под пурпурным балдахином, поддерживаемым медными грифами, будешь ты ожидать меня. Кедр обошьет стены твоего чертога, гладкий камень – пол твоей горницы, а чистое серебро – потолок… Проворные пальцы толпы невольниц будут день и ночь вышивать тонкими узорами твои одежды. Корабли из далеких стран, нагруженные всевозможными богатствами мира, на вздутых парусах и гибких веслах будут спешить к воротам твоего дворца, караваны верблюдов согнут свои колени под тяжелым вьюком у его порога… Не сиклями, не минами, а талантами заплачу я свой долг. Не будет рынка в мире, который бы не принес тебе дары свои… Ночь твоя будет утопать в наслаждении, а дни – в пиршествах и веселии.
– Иуда, Иуда! – проговорила с искренним сочувствием Мария, – вечные сказки горят в пустой голове твоей. Вечно гоняешься ты за миражами, развеваемыми ветром, а изношенный плащ твой рвется в клочки, и пока что ты блещешь дырами, а не золотом… Пока ты выстроишь свой дворец, рассказывай лучше, как там сейчас в Галилее? Зелены, верно, как изумруд, луга, полно водою и снующими рыбками мое лазурное озеро… – В голосе ее затрепетало тихое умиление, темно-синие глаза заволоклись дымкой тумана.
Иуда притих и как будто грустно задумался.
– Я обошел его почти все вокруг – продолжал он через минуту, понизив голос, – я был в Гамале, в Капернауме, в шумной Тивериаде, долго пробыл в Магдале – я посетил там рощу и лозняки, там на берегу… помнишь… Высоко, до пояса выросла там трава, а в той лощинке, где мы ее смяли, разрослись кругом темно-синие гиацинты, лиловые ирисы и серые пушистые кусты белены. Белые кущи лигустры в полном цвету…
– Лигустры, говоришь ты, – томно прошептала Мария. – Почему ты не принес хотя бы одной ветки?..
– Она завяла бы на солнце.
– Я оживила бы ее своими устами…
– Мария! – застонал Иуда и склонился над нею. От плата его на нее будто пахнуло запахом вспаханного поля и свежего, только что скошенного сена; она полусомкнула глаза и, отталкивая его ленивым движением, порывисто повторила несколько раз:
– У тебя шершавый плащ, шершавый, шершавый… не хочу… ужасно шершавый.
Иуда