подступила к его щекам», «Волосы встали дыбом» и т. д. Ни разу не наблюдал я волос, вставших дыбом. Но дрожь меня била самым натуральным или самым физиологическим образом. После случая с солонкой меня довозили прямо к дому. Нынче нас везли троих: опять же Мальцева, Колю Шапиро (этого на Сретенку, в Панкратьевский переулок) и меня. Коля, человек бесцеремонный, сказал: «Что-то тебя колотит, ты меня трясешь!» Я ответил: «Действительно, бьет озноб, простудился. Сейчас приму малинового варенья…» – «И водочки…» – посоветовал Шапиро. «И водочки, – согласился я. – Если найдется…» Дрожь же била меня оттого, что я знал, что произойдет. Или что не произойдет. Я готов был отправиться ночевать к Косте Алферову или к Городничему. И в других местах меня бы приютили. «Что их напрягать? – сказал я самому себе. – Я переночую в сарае». Опять же нынешним молодым москвичам ничего не известно про сараи. А отапливались-то мы не газом, а дровами. Печки, печки были наши обогреватели и кормилицы. А стало быть, во дворах, на задах, все семьи имели дровяные сараи, обширные, восемь на два с половиной и в высоту два метра. Дрова по ордеру выдавали в сломанном позже Самарском переулке на складе, чуть выше также не существующего теперь стадиона «Буревестник», «Бури», самого домашнего и самого древнего в Москве (до революции – «Унион»). Оттуда дрова везли либо лошадью, либо грузовиком вверх, в наш переулок, там пилили, кололи (я с отцом) и т. д. К году, мной упоминаемому, печки у нас уничтожили и на кухнях поставили газовые плиты, но дровяные сараи оставались, уже без дров. Послевоенные летние месяцы были теплые, и многие коммунальники из-за тесноты жилищ ночевали летом в сараях и даже на их крышах. Я, естественно, имел в сарае раскладушку и теперь был уверен, что на ней и пересплю. Но ключ от сарая («Идиот! – бранил я себя. – Не мог держать в кармане!») лежал у меня в комоде. И стало быть, в комнату с Цыганковой, если она там была, мне обязательно надо было войти. Хотя бы на полминуты. «Войду и тут же выйду!» – приказал я себе.
Я открыл дверь в квартиру. Свет не горел ни в прихожей, ни в кухне, ни в туалете. Я толкнул дверь в нашу комнату.
– Наконец-то! Явился! – сказала Цыганкова. – А я уж думала, что ты увильнешь.
– От чего?
– От меня. От неизбежного.
– Я беру ключ и буду ночевать в сарае. У нас есть дровяные сараи.
– Я все знаю про ваши дровяные сараи. Ключ твой я проглотила. Вот пощупай, он у меня в пищеводе.
– Мы так не договаривались…
– Мы так с тобой договаривались пять лет назад. Или четыре…
– Я не помню.
– Вспомнишь.
– Как мне тебя называть? Юла? Юлика?
– Раньше ты меня называл Юлой. А Юлика? Давай попробуем Юлику…
Она раз десять произнесла, каждый раз меняя темп, ритм и интонацию, имя «Юлика», и все произнесения ею звуков были для меня хороши.
– Ладно, Юлика, – согласилась Цыганкова, – хотя в этом есть что-то венгерское и опереточное. Юлика.
Ну, Юлика. А лучше все же – Юла. Дверь я запираю. Ты будешь любить меня. А я – тебя.
Она была в стареньком матушкином халате, естественно, ей коротком, да и двух пуговиц сверху не хватало, и я мог видеть