– Сто тысяч свиней! Найду тебя!..
Такой вправду найдет. Станет выстукивать деревяшкой по каменным полам всю ночь, пока не доберется до ее келийки, и никто не придет на помощь, и воевода ее не будет ведать о том, что случится, не прибежит, не защитит, не взмахнет, скособочась, мечом. Растерянная и устрашенная, зажгла свечу, пошла в ложницу Евпраксии, теперь вот разбудила княжну, навыдумывала что-то про две свечки, мол, в честь прибытия императора, а у самой все содрогалось от темного предчувствия.
– Посижу немного возле тебя, – попросилась она. – Потому как спать не могу, тревога какая-то в сердце, темно вокруг, все чужое нам.
– А мне снился ангел, и руки у него светились, – сказала, радостно улыбаясь, Евпраксия. – Спала или не спала – не знаю. Твои руки светились.
От свечки.
– Ты чистотой светишься, дите мое, вот и снится тебе такое.
– Нет. Часто мне снятся страхи… И Киев тоже снится. И твои песни грустные слышу сквозь сны. Чаще всего та: «буду степью брести, как голубка, ворковать…»
Остаток ночи они провели меж сном и бодрствованием. Журина все глубже погружалась в тревогу, готова была еще до рассвета бежать в город, к жилью дружинников, разбудить Кирпу, рассказать ему обо всем, что случилось. А Евпраксия воображала себя далеко-далеко отсюда, видела и не видела Журину, слышала и не слышала ее приглушенный голос, что-то другое виделось и слышалось ей, сердце ждало чего-то, она удивлялась, почему медлит утро, будто новое утро должно было изменить всю ее жизнь, покончить с этой жизнью, в монастыре, чужой, расплывчато-неустановленной, ввергающей в отчаянье.
Утро пришло серое, холодное и безнадежное. Клочья мокрого тумана окутали аббатство, смешались с камнями – не разберешь, где туман, а где камень. Давило на душу, убивало желания и надежды, теперь хотелось вернуть ночь, сон, забытье.
И день был таким, как всегда, не принес ничего нового, аббатство в провалах густого тумана замерло, ждало, прислушивалось.
Не услышали ничего. И ничего не случилось. К Евпраксии не заглянули даже святые отцы. Журина не нашла Кирпы и растревожилась еще больше. В тумане над башнями Кведлинбурга отчаянно перекрикивались галки. Где-то по грязным вязким дорогам тянулись в Кведлинбург обозы с живностью, и мрачные крестьяне проклинали непогоду, императора и господа бога.
Император заперся во дворце, никому не показывался, никого не желал видеть, никого не подпускал к себе, никого не выпускал и не отпускал от себя. Как же вырвался от него сразу первой ночью Заубуш? А может, его и не было? Может, то привидение предстало Журине? Ведь больше никто в аббатстве не поминал про барона. Спросить? У кого? Да и надо ли?
Минул еще день и еще несколько дней, и ничего не происходило, и для Евпраксии дни после приезда императора были длинней всех прежних лет ожидания и тоски на чужбине, а для Журины они становились все невыносимей, тревога не угасала, делалась все больше и острее.
И нежданно извещают: император обедает у аббатисы Адельгейды.
Приглашены епископ, аббаты, будут бароны и