– Я страстная женщина.
Закон своих дедов
она преступила
легко,
как порог,
как плевок на асфальте.
Я
сел с нею рядом
и взял
в ладони
под душистым пальто
ее руку,
цветущую,
как тюльпан.
И моя нога
прилипла к ее колену,
словно марка к конверту,
словно к телу хвостик мочала.
Уже проклюнулось утро
из огромного яйца ночи,
когда мы оставили тихо
небольшую гостиницу.
Прощание с окраинами
Окраины, с мной повсюду вы.
Я пью до дна хмельную вашу брагу,
И мне за это мягкий шелк листвы
Стирает с губ оставшуюся влагу.
Я ухожу, и пусть речной песок
Присыплет золотом мой след в полях бурьяна,
Едва лишь вечер, важен и высок,
Откроет совам глаз сквозные раны.
Я не грущу – так сильно я устал.
Вот только у забора на колени
В последний раз упал и целовал
Я золотые слезы на поленьях.
Две вариации
1
Рига.
Ночь.
Желтки фонарей плавали в лужах.
Дождь
пересчитывал вишни в окрестных садах,
выстукивая на листьях фокстрот
и швыряя косточки в воду каналов.
Даль
чернела окном,
укутанным плотной тканью.
Что же мне делать
в такую ночь,
когда надевают галоши?
Скрести душе подбородок,
играть клавиры на нервах?
Как устриц, глотать тоску?
И я пошел
на Московскую улицу,
в бар, где толкутся жулики и проститутки, —
грустить.
Лампы Осрама —
янтарно-желтые серьги —
качались над моей головой.
Мороженое, тая
оранжевым яблоком,
расплывалось
на блюдечке из хрусталя,
как вытекший глаз.
Где-то вакхически
выла цитра.
Ночь
сжала овальный бар
в объятиях свистящего черного шелка.
Ближайшая липа
уронила свой лист
на мой одинокий столик.
Я, взяв его в руки,
целовал долго-долго:
потому, что было у меня взамен
ничьих губ.
Губ?
Почему же я должен
целовать только губы?
Почему не могу
целовать
этот столик,
прохладный и чистый, как девичий рот;
стену,
ту самую стену,
над которой нависла
женская туша,
белая, как перетопленный жир?
Ах, зачем губкам девушек
отдана
монополия
на мой закипающий рот!
Должно быть, затем,
чтобы я здесь сидел,
один на один
с неизбывной тоской,
и