Смирение не было полным, а было, так сказать, удельным: отдав, они оставили себе какую-то пядь и на этой пяди жили, оставаясь самими собой, и тут-то и было и таилось, быть может, отличие смирения от покорности, и Ключарев мог уже тогда впитать эту разницу, хотя бы частично.
– Земля – это счастье, – говорила Мари. И тихонько плакала.
Голубая бабушка ей возражала:
– Вздор, милая, земляное счастье нас ждет через два-три года. (Вместо отпущенного ей года она, видно, надеялась на два-три.)
– И все равно счастье, – плакала Мари и так некрасиво хлюпала носом.
В голоде Мари переменилась: мигом осунувшаяся, возникла деревянная старушечка, вдруг начавшая твердить, что счастье в крестьянстве и в обрабатывании земли своими руками, – зато за двоих выступала теперь голубая бабушка: она вроде бы еще больше держалась, и чеканила слова, и прямила спину при шаге. (Перемена в ней была меньше, но и меньшая перемена была для глаз мальчика куда заметнее и виднее, чем полное одеревенение Мари.)
И удивительно, как легко переносил он то, что он ел, а они – нет. Он как бы закрывал глаза и открывал, вновь вступая со ставнями в избе в некое отношение, и это не было какой-то там образной или символической игрой. Для взрослого это вполне можно было бы возвести в образ: мальчик открывал глаза, когда ел сам, и закрывал, когда они не ели. Он как бы частил глазами, закрывал-открывал: в итоге же и в смещении возникала некая спокойность жизни, уравновешивающая и себя прощающая. (Каким образом в него, маленького, такое вмещалось и как такое мирилось с его совестью, он до сих пор понять не может, зато сколь многое понимает теперь благодаря той непонятности.)
Еще одно: голубая бабушка говорила: «Это – наше», – а бабушка красная говорила: «Это – мое», касательно, скажем, хлеба, касательно еды и всего прочего, касательно травы, берез, леса, земли, и мальчику думалось, что разница такая может быть оттого, что бабушка голубая (множественное число) была с Мари, а бабушка Матрена – одна. Лишь с возрастом понял он разницу их отношений и притязаний, хотя уже тогда, в детстве, смутное чувство подсказывало ему о некоем имеющемся тут противоречии, а даже и парадоксе, так как по логике им бы, конечно, следовало говорить обратное.
Глава 10
Бабка Наталья и Мари его кормили, собирая со стола даже и крошки – для него. А жадности к еде уже не было, и, стало быть, неторопящийся, он тем более мог видеть, что старухи сидели около, глотая слюну. Ослабевшие, они впихивали в него кусок за куском, не замечая, что обращаются с ним, будто ему годика три (он и в прямом смысле ел за них – вместо них):
– А этот кусочек за меня, Андрей, за бабку Наталью, неужели ты не съешь? Ты меня очень обидишь… – А он, медлительный, не желал открывать пасть. – А теперь за Мари – она ведь тебя очень любит…
Мари с запавшими щеками отворачивалась:
– Не люблю я его, если он не ест.
Отварив картошку, они толкли ее прямо в миске с молоком,