Если бы подлинная сущность того, перед чем мы трепещем, располагала сама по себе способностью внедряться в наше сознание, то она внедрялась бы в сознание всех равным и тождественным образом, ибо все люди – одной породы и все они снабжены в большей или меньшей степени одинаковыми способностями и средствами познания и суждения. Однако различие в представлениях об одних и тех же вещах, которое наблюдается между нами, доказывает с очевидностью, что эти представления складываются у нас не иначе, как в соответствии с нашими склонностями; кто-нибудь, быть может, и воспринимает их по счастливой случайности в согласии с их подлинной сущностью, но тысяча прочих видят в них совершенно иную, непохожую сущность.
Мы смотрим на смерть, нищету и страдание, как на наших злейших врагов. Но кто же не знает, что та самая смерть, которую одни зовут ужаснейшею из всех ужасных вещей, для других – единственное прибежище от тревог здешней жизни, высшее благо, источник нашей свободы, как одни в страхе и трепете ожидают ее приближения, другие видят в ней больше радости, нежели в жизни.
Есть даже такие, которые сожалеют о ее доступности для каждого:
Mors utinam pavidos vita subducere nolles,
Sed virtus te sola daret[40].
Ho не будем вспоминать людей прославленной доблести, вроде Теодора, который сказал Лисимаху, угрожающему, что убьет его: «Ты свершишь в таком случае подвиг, посильный и шпанской мушке!»3 Большинство философов сами себе предписали смерть или, содействуя ей, ускорили ее.
А сколько мы знаем людей из народа, которые перед лицом смерти, и притом не простой и легкой, но сопряженной с тяжким позором, а иногда и с ужаснейшими мучениями, сохраняли такое присутствие духа, – кто из упрямства,