Едва ли не в первую же минуту моего соприкосновения с подопечным мне седьмым классом я от миловидного, кудрявого паренька услышал:
– Пошёл-ка ты вон отсюдова, дядька! Без тебя знаю, чё надо!
А я всего-то попросил его не крыть матом и не хлестать занозистой рейкой двух девочек.
Мои парни накуривались и нанюхивались всякой мухотравной гадости где-нибудь за углом, под забором, в кустарниках до того, что, мерещилось, начинали синевато светиться. И язык у них заплетался в несуразице, в несусветной матерщине.
Утром, после моего решительного требования встать с постели, умыться и одеться, от меня обязательно кто-нибудь сматывался, а заявлялся поздно вечером, к отбою, замызганный, оборванный и пропахший густейшими, непереносимыми запахами помоек и костров. А то и вовсе отправлялись мои разудалые хлопцы-махновцы в длительное путешествие – месяца этак на два-три, по Сибири или даже дальше. С милицией отлавливали беглецов.
Девочки молчаливы, угрюмы, чаще спокойно-холодны со всеми, даже друг с другом, однако – в тихом омуте, говорят, черти водятся. Другой раз и они такими сюрпризами меня одаривали, что содрогалось, а следом холодело в груди. Как-то раз одна из них, такая тихоня, сонновато-вялая, я не помню, чтобы она и слова-то молвила, на моё вскользь, на бегу оброненное замечание о её несвежем подворотничке неожиданно изрекла:
– Обольюсь бензином, подпалюсь – пускай вас засудят.
А другая, всё вившаяся возле меня, чрезвычайно ласково, ну просто ангельски заглядывавшая в мои глаза – я поначалу мало и смотрел-то на неё, потому что увяз в хлопотах с мальчишками, – одним прекрасным утром нежданно-негаданно переменилась ко мне. Пройдёт около меня и как бы по другому поводу пропоёт:
– Фу-у-у-у!
И этак разочков по десять за утро. Я – терплю, терплю, помалкиваю. Да дня через два она – дальше, больше: с подъёмом не встаёт с постели. Подойдёшь к ней, коснёшься плеча и попросишь подняться. Она же как привскочит и – в крик:
– Что вы меня преследуете?! Житья из-за вас нету!
И плюхнется в подушку, рывком натянет на голову одеяло. Стоишь столбом и думаешь, как же к ней подступиться.
Но к таким детям и в самом деле мудрёно подступиться, заглянуть в их сердце. И не понимаешь их, и сердишься. Но отмягчаешься, и душой к ним просветляешься, и за грех принимаешь сердиться, когда узнаёшь их столь ещё коротенькие судьбы, но нередко густо замешенные на всём, наверное, самом низменном, непотребном, а то и страшном, что придумал человек для себя и ближних своих. Чего только эти горемыки не вынесли после рождения и до водворения в приют!
У одного мальчика вечно пьяный отец зарубил мать, а он, спрятавшись, сидел под столом и всё видел. Мальчика забрали из дома в обмороке. Сейчас он болен, и, быть может, на всю жизнь. Шумливый паренёк, да время от времени внезапно начинает оседать, оседать. И видишь – он уже спит в полуприсяде, следом – на корточках, глаза открыты, но подзакатились. Тревожно. Жутковато. Несколько минут, привалившись к стене, дремлет. Потом вздрогнет, убежит, завалится где-нибудь в пустой комнате – снова уснёт. Разбудишь – обматерит тебя, а то и норовит ударить чем ни попадя.
У тоненькой Кати папа в заключении, уже двадцатый год. Выйдет человек после очередного срока, месяц-два подышит на воле, обберёт или изобьёт кого-нибудь – и сызнова, как говорят, на отсидку. Братьев и сестёр у Кати восьмеро, все – по интернатам и детским домам, потому что маму, когда она была беременна Катей, муж, спьяну вспылив, зашиб молотком и испинал, – теперь она душевнобольная, в психлечебнице. Катя родилась хроменькой. Отца посадили. Так и живут в законном браке: муж и жена вроде бы, и дети рождаются совместные, да не по себе становится, когда вдумаешься, что их жизнь.
У двух братьев-близнецов отца не было, а мать, молодая, симпатичная полуцыганка, уж очень хотела жить. Но эта малышня вопит, всё-то чего-нибудь требует от неё. До трёх лет дорастила, да так, что даже разговаривать они не научились. Закрывала мальчишек дня на два-три. Они исходили слезами, визжали. Соседи были не очень-то сердобольные, держались одного железобетонного закона: моя хата – с краю. А дети от голода и жажды умирали. Если же зима да печь не топлена – что уж говорить! Придёт, накормит, мало-мало обстирает и – снова жить пошла. Однажды принесла в избу два ведра воды, сварила две кастрюли супа, сказала несмышлёнышам: «Бог вам поможет», чмокнула и – нет её. Дверь, спасибо, не закрыла на замок. Месяц мальчики прожили одни, всё съели, всё выпили, кожу с ботинок принялись жевать. Смертынька бродила рядышком, присматривалась. Сосед рискнул, наконец, полюбопытствовать, почему дверь второй месяц без замка. Толкнул её и ахнул: два шевелящихся скелетика лежали на полу. Чудом спасли близнецов, выходили, научили разговаривать.
Разные судьбы у интернатских детей, однако все отмечены каким-нибудь горем и бедой. Кто брошен прямо в роддоме, у кого родители в психлечебнице, у кого прав лишены, у кого по тюрьмам да зонам, у