Дед с бабушкой много лет ничего не знали о Тамариной матери, потому что та еще с юности ушла из семьи, объявив, что родители ей мешают жить. Как она жила без родителей – этого так никто точно и не знал: ее носило по всей стране, писем она не писала, звонить не звонила, и все попытки отыскать ее через общих знакомых закончились тем, что кто-то сказал, что вроде бы слышал, что она родила ребенка, отказалась от него прямо в роддоме и опять куда-то уехала. Когда это было, в каком роддоме, в каком городе, – этого тоже никто не знал. Дед и бабушка долго искали Тамару и нашли чудом. Она была маленькая – гораздо меньше, чем положено в ее возрасте, – слабенькая и очень больная. Не просто болезненная, а по-настоящему больная. Врачи честно предупредили бабушку и деда: девочка умирает. Ничего сделать нельзя, все уже перепробовали… Лучше оставить ее в больнице.
Это именно дед, в общем-то чужой человек, просто второй муж ее бабушки, настоял на том, чтобы ребенка отдали. Если ей суждено умереть, если все равно нет никакой надежды, – пусть девочка последние в жизни дни проведет в своем доме, в своей семье, со своими игрушками, в своей новой пижамке, на руках у своих родных. Ведь у нее ничего этого не было, она не знала, что это такое, а этого не должно быть, чтобы ребенок так и не узнал, что он чей-то, что он кому-то нужен, что его любят, что он не один среди совсем чужих людей в этом мире.
Дед первый взял ее на руки – и, кажется, больше никогда не отпускал. Во всяком случае, у Тамары на всю жизнь осталось убеждение, что семья – это большие теплые руки деда, его удобные теплые колени, его широкая теплая грудь, в которой прямо возле ее уха сильно стучит теплое сердце. И теплый голос над ее головой:
– Пусть попробует, Насть… Ну и что ж, что нельзя… Ей ничего нельзя! Смотри, как просит, – даже ручки дрожат.
И пупырчатый соленый огурец, зажатый в ее тощих синеватых пальцах, и головокружительный запах, и пронзительный вкус – ничего подобного она никогда раньше не пробовала. И такая же пронзительная радость не столько от того, что уже есть, сколько от предвкушения того, что будет. Именно тогда, жадно впиваясь слабыми зубками в кисло-соленый хрустящий огурец, захлебываясь пьянящим запахом каких-то трав и дубовой бочки, она впервые почувствовала, что что-то будет и завтра, и потом, и всегда.
Она уснула у деда на руках, так и сжимая в тощих синеватых пальцах недоеденный соленый огурец. Уснула внезапно и так глубоко, что бабушка с дедом испугались, думали, что все, конец, предсказанный врачами. А она просто спала, глубоко и спокойно, и ничего не слышала: ни как приезжала «скорая», ни как ее выслушивали и выстукивали, и делали укол, и осторожно поили из ложечки теплым молоком, и переодевали в свежую пижамку, и перестилали постель. Это потом, через много лет, ей все подробно рассказали, удивляясь и радуясь. А тогда она просто спала – почти четверо суток, ничего не видя, не слыша и не чувствуя, кроме глубочайшего