заключенное в них понятие: поэтому многие из них можно бы перевести, да только перевод будет неточен – то же, да не то. Так, например, charite можно перевести словом
милосердие, а будет не то: схвачено понятие, но потеряны некоторые оттенки его; etaler –
выставлять, раскладывать напоказ – опять близко, но не то; revanche –
возмездие: похоже, а не совсем! Вот почему французский язык не у одних у нас в таком употреблении. Можно быть в нем не слишком сильным, – и, несмотря на то, подлинник хорошего французского сочинения понимать лучше, нежели превосходный перевод его по-русски. Писать по-русски письма – просто мучение: фраза выходит тяжела, пахнет грамматикою и семинариею, обороты неуклюжи. Пишете, мараете – и кончите тем, что сразу напишете по-французски – и выйдет хорошо. Говорить по-русски, не вмешивая фраз и слов французских, очень трудно. Наши литераторы и так называемые патриоты упрекали и теперь упрекают высшее общество в равнодушии и даже презрении к русскому языку и русской литературе, в пристрастии и даже страсти к французскому языку и французской литературе: обвинение несправедливое и в высшей степени мещанское! Наше высшее общество, вдруг столкнувшись, так сказать, с Европою, увидело, что для его новых потребностей, идей и общественных отношений русский язык беден и недостаточен, хотя для своего общества (до времен Петра Великого) он, как и естественно, был не только удовлетворителен, но еще и очень богат. Русскому обществу по-русски читать было нечего; однако ж то немногое, что было, оно читало: при Екатерине Великой оно читало Державина и Богдановича, смотрело в театре трагедии Сумарокова и комедии Фонвизина; при Александре 1-м оно не по одним слухам знало о Карамзине, Дмитриеве, Озерове, Крылове, Жуковском и Батюшкове. Но это ведь еще не была литература, способная занять и наполнить досуги образованного общества: годовой бюджет произведений всех этих писателей едва мог ставать на неделю чтения. Явился Пушкин – высшее общество прочло его.