Алеша, хоть и не ведал великого закона жизни, чтимого Абдулкой, но верил ему – и вот уже надо было верить начальнику медицинской части, которому поверил Абдулла Ибрагимович. Поэтому изворотливое, ничего не стоящее обещание завтрашнего дня – отчаянное обещание суетливого, загнанного в угол человечка – вдруг обрастало человеческой роковой правдой. А пока что спрашивал Алешку каждый встречный, где же потерял он зуб, и Холмогоров охотно вступал в разговор: «Вырвали, чтобы новый вставить. Думал, такой везучий, самый первый еду домой. А вот решил зубы подлечить и самый последний, наверно, уеду. Зато потом мороки не будет. Железный прослужит всю жизнь». Но эту его уверенность норовили поднять на смех: «А если заржавеет?» И он, когда над ним все смеялись, тоже улыбался, но судорожной отрешенной улыбкой, которая так обезображивала его лицо, что смешки окружающих от отвращения начинали поневоле глохнуть, походить на покашливание и затаивались. Алеша живо вздергивался, как лягушка от удара током, и радовался, думая, что все его слушают: «Я думаю, не заржавеет и не сотрется, для этого жизнь слишком короткая, я же двести лет не проживу! Такой жизни еще и не сделали на земле!»
Ему, конечно, бывало грустно, даже тоскливо, но и сквозь грусть-тоску, как трава, пробивалось наружу, к свету, красочное удивление жизнью. Удивление это взяло над Алешей к совершеннолетию такую силу, что со стороны он казался всем сонным, ленивым и редко какой окрик не заставал его врасплох. Тогда он просыпался – и начинал работать. А если, бывало, подгоняли, портила работу и все утяжеляла природная его неуклюжесть, так что он уже начинал такой своей работой разрушать, а не созидать.
Душа у Холмогорова была что добрая каша – вместо того чтоб расплескаться, знай береглась и тяготела теплом своим к покою. Когда наполнял ее жар, то и тогда разве что пылко раздувала по-жабьи зоб. И на все нужно ей было время – и чтобы воспылать, и чтобы остыть. Он тяжело, подневольно покидал всякое насиженное хоть с часок место. А если сменялся уже ход жизни – замыкался, все еще живя красочными воспоминаниями о том, к чему было привык. Но замкнутость брала власть над ним первое время – до той поры пока не проходило беспокойство и неизвестное делалось знакомым, а пережитое – обычным.
Алеша даже не всерьез, а с трепетом человека, причастного к таинству, считал себя везучим и волновался, что везение может уйти так же беспричинно, как и было дадено. Но что считал он везением, то чудесным было только для него, а доставалось в последние руки. Себя он доверчиво ощущал непохожим на других, как будто награжденным, и, замечая вокруг людей с недостатками, умудрялся их жалеть, не чувствуя, что жалеть бы надо самого