Мало-помалу Эльза стала просачиваться из своего закутка и заполнять собой каждый угол дома. Обеденный стол находился двумя этажами ниже, у противоположной стены, но и там она маячила перед моим мысленным взором, не давая забыть о своем присутствии. По ночам она менялась со мной местами, чтобы нежиться на мягкой кровати, пока я корчился в ее душной выгородке.
Я удерживал себя от нового посещения, но через неделю мое терпение лопнуло. Сам не знаю, чего я ждал, кроме ответов на мои вопросы, но дважды отменял свое решение, прежде чем подняться к ней еще раз. Чего я боялся? Что меня застукают родители? Гестапо? Да нет, не только.
Она хмурилась от дневного света: наверное, из-за рези в глазах.
– Я перестала различать день и ночь, – сказала она, содрогаясь и закрывая лицо маленькими ладонями с обкусанными до мяса ногтями. А потом раздвинула два пальца, чтобы подглядывать в эту щель, как делала некогда моя сестра, играя со мной в прятки.
У нее были плебейские волосы, густые, черные, всклокоченные; тонкие черные волосины липли к щекам и шее. Глаза, до того темные, что на них почти не выделялись зрачки, покрыла какая-то остекленелая влага. Ресницы прямо кустились, отчего во всем теле угадывалась волосатость. Я брезгливо отвел взгляд и поймал свое отражение в застекленной раме гравюры, изображавшей улицу Вены девятнадцатого века с дамами в длинных платьях и шляпках с перьями. В этой раме мое лицо смахивало на те дегенеративные картины[35], над которыми мы от души хохотали, когда нам демонстрировала их учительница. Одна сторона – нормальная, а на другой, изувеченной стороне шрам поддернул вверх мои губы в легкой улыбочке, будто это сама смерть без устали напоминала, как надо мной поглумилась. Вместо того чтобы забрать меня к себе, она сама ко мне приросла, оживилась и больше не отставала, ухмыляясь каждому моему движению.
После созерцания своего портрета мне было нелегко вернуться к этой пленнице, но она изучала меня так, словно из нас двоих диковинкой оказалась она. Ну то есть по ее глазам невозможно было определить, что она смотрит на изувеченное лицо. Люди обычно переводили взгляд с одной стороны моего лица на другую, дабы определить, к какой стороне следует обращаться в разговоре, но, как ни старались сосредоточиться на здоровой стороне, помимо своей воли возвращались к скуле с проломом. Я видел, как из-за этого на их лицах отражается смущение. Но эта девица, похоже, не замечала в моей внешности ничего необычного. Так один человек просто смотрит в лицо другому; но тут мне вспомнилось, одновременно с удовлетворением и с досадой, что евреи даже в искусстве падки на любое уродство.
Я